— Кто они были?
— Это были белые финны, они гнались за красными финнами, которые уходили от них к морю. Кровь стекала у беглецов с повязок, они едва держались на лыжах. Мой сын Николай указал им тайную тропу. Волки упустили добычу… Ярость свою они обрушили на нас…
Девушка сделала протестующий жест рукой и что-то сказала по-фински.
— Что говорит Импи? — спросил Шереметьев.
— Говорит, что отец её Николай — мой сын — был плохой человек, а вот мать была настоящая финка! Враги помутили её разум… Простите её…
Шереметьев подошёл вплотную к девушке и, глядя ей в глаза, внушительно и в то же время с теплотой в голосе сказал:
— Плохим человеком могли, считать вашего отца только финские фашисты, белогвардейцы… Они действительно мясники, лавочники!..
Импи пожала плечами.
— Да, да, — отозвался старик, — в лавках нам не продавали ни спичек, ни соли… Потом запретили людям ездить на нашу мельницу…
Я поняла, что это старая история, времён восемнадцатого года, когда Финская советская республика была задушена белогвардейцами при помощи оккупационных войск немецких империалистов.
— Однако нельзя отягощать гостей своими горестями и заботами, — вздохнул старик. — Давайте-ка лучше пить чай. Русские любят чай. Затем мы угостим вас пирогами и печёной рыбой…
Он повернулся к внучке и сказал ей что-то по-фински, указывая на противни.
Импи подошла к печке, выгребла груду углей в большой чугунный горшок, затем толкнула в печь противни с рыбой и пирогами и закрыла заслонку. Делала она всё это ловко и быстро.
А старик тем временем ушёл в горницу и вернулся в обнимку с самоваром старинной тульской работы из красной меди, вся грудь в медалях.
— Этот самовар подарил мне русский профессор! Щедрый, учёный человек! Он собирал песни у карел и одаривал их хорошими вещами… Большой был человек. Ступал по полу как вы, — обратился он к Шереметьеву. — У него была борода курчавая, а череп лысый!.. Все волосы в бороду ушли…
Из деревянной бадейки налита вода. Несколько совков горячих углей — и самовар басовито загудел.
Повеяло домашним уютом. Расправлялись усталые плечи, отдыхали ноги.
Ничего не оставалось делать, как переждать метель в этом добротном доме, скоротать часы за самоваром.
От нечего делать я разглядывала внутреннее убранство избы. Импи пошла в чистую горницу, я за ней.
Жильё старого карела было построено в давние времена и во всём носило следы русской поморской культуры. В чёрной горнице широко расположилась русская печка — большая, с высоким челом и жаркими печурками… А в белой горнице величаво возвышалась другая печь, облицованная изразцами с картинками.
На столике, накрытом вязаной скатертью, напоминавшей рыбацкие сети, поблёскивало старинное зеркало овальной формы. Цветастый полог скрывал кровать. Рядом с кроватью грудкой были сложены сундуки старинной петрозаводской работы, окованные цветной жестью. Один громадный сундук красовался у простенка, рядом с кафельной печкой. Искусная гравировка на его крышке особенно привлекла моё внимание…
— Карелы испокон веков дружили с Русью, — услышала я слова старика, когда вернулась в чёрную горницу. — Нарушалась эта дружба, и мрак наступал вокруг нас. Голод так придавил меня, что я вынужден был спасать внучку от смерти. Отдал её в чужие руки. Это меня-то, мельника, голод одолел! А бывало я и горя не знал, — молол себе русскую рожь. Дешёвая была псковская рожь. Сейчас её запах помню… И хруст на зубах… От комочков сухой землицы… Её на земляных токах цепами молотили. Но мы на это не сетовали, зато доступна была беднякам. Да и свежа, душиста. А тут, как ополчились эти лахтари на всё русское, стали нам заморское зерно возить… Затхлое. Подмоченное… Солоноватое, как от слёз, пролитых из-за его дороговизны…
— Да-а, — сказал Шереметьев, обращаясь ко мне. — Большое несчастье для финского народа, что власть над ним забрали фашисты. Трагическая судьба… Вот даже в каждой семье это видно…
— Карелам особенно плохо пришлось. Нас даже за людей не стали считать… А ведь «Калевала» — наша… Ох, брат русский, всего тут и не перескажешь, на всё не нажалуешься…
Шереметьев задумчиво посмотрел на Импи, которая безучастно и молча ставила на стол чайные чашки старинного фарфора, цветистый поднос хохломской росписи и, наконец, шумный, весёлый тульский самовар.
— Вот и по-русски не хочет она говорить… И по-карельски говорить брезгает… Отняли они у нас детей, — старик дотронулся до руки Импи. Она отдёрнула руку.