Арсений Лаврик, матрос, часовой, охранявший банк;
Ванда Гороховская, девица;
Апостолова Ефросинья Ивановна, вторая жена Апостолова.
Апостолова Клавдия, его дочь;
и наконец, вожак банды, ограбившей банк, — Андрей Васильевич Гущак.
Что он, подполковник Коваль, знает об этих людях? Немного. Банкир Апостолов сошел с ума, Арсений Лаврик, прозевавший грабителей, расстрелян, Гущак сбежал в Канаду, теперь вернулся и погиб под колесами электрички. А как сложилась судьба остальных? Живы ли они? Ведь с тех пор столько воды утекло и, пожалуй, не меньше — крови…
И внезапно подполковника осенило — словно молния мелькнула в ночи: а почему, собственно, закрыли дело Апостолова — Гущака? Ценности-то так и не были найдены!
И он составил второй список причастных к этому делу людей. Сюда были включены:
Решетняк Алексей Иванович, инспектор губрозыска;
Воронов, командир резервного батальона милиции, полностью уничтожившего банду Гущака на хуторе Вербовка;
Козуб Иван, старший инспектор бригады «Мобиль» Центророзыска…
Иван Козуб… Подполковник Коваль написал эту фамилию и имя на бумаге и вздрогнул… Не тот ли это знаменитый земляк, о котором слышал он еще в детстве?.. Он всмотрелся в подписи на документах. Ну и что? Где они, эти люди, и, если они даже живы и найдутся, что они смогут через столько лет добавить к изложенному в документах? Напрасный труд! Так ничего он и не узнает об окружении атамана Андрея Гущака.
Коваль отодвинул от себя бумаги. В голове воцарился хаос. Только одна мысль оставалась четкой и ясной: почему, почему все-таки закрыли это дело?! Пусть даже погибли грабители, но ведь ценности где-то остались, и колоссальные! Как же можно было их не искать?
Нужно составить схему по своему образцу. Ту самую, над которой кое-кто в управлении подтрунивает, но которая служит отличным подспорьем для интуиции, превосходно выстраивая и дисциплинируя рассуждения и умозаключения.
Схема была такова. Лист бумаги расчерчивался пополам. Левая сторона содержала три графы, правая — две. Первая графа предназначалась для ответов на вопрос: «О чем я узнал?», вторая — «Что это мне дает?», третья — «А на кой черт все это нужно?». Впрочем, третью подполковник только про себя так называл, а на бумаге писал несколько иначе: «Зачем это нужно?» С правой стороны содержались вопросы: «Что мне неизвестно?» и «Почему нужно это знать?».
Заполнялась схема не сразу, а в процессе розыска, и особенно важна была в начальный период. Постепенно появлялись новые вопросы и ответы, и они соединялись стрелками, рядом с ними возникали огромные — красные, синие, черные — вопросительные и восклицательные знаки. А затем, по мере того как разворачивался розыск и план его со всеми разветвлениями закреплялся и укладывался в сознании подполковника, бумажная схема теряла свое значение, и Коваль все меньше заглядывал в нее.
Жизнь сложнее каких бы то ни было предположений. Неведомый воображаемый преступник, воплощаясь во плоть, набирая конкретные приметы, как бы предъявляет свой, достоверный вариант событий и свою схему, которой необходимо придерживаться. И если уже в конце дознания подполковник случайно находил в ящике стола свои первоначальные схематические записи, то часто искренне удивлялся своим предварительным соображениям. Но без этих соображений и гипотез он, пожалуй, так и не встал бы на правильный путь.
Вот и теперь, когда ничего еще неизвестно и не на что опереться, он должен начать со своей привычной схемы. Расчертив ее прямо в архиве, Коваль записал также задания самому себе на ближайшие дни:
1. Выяснить, как сложились судьбы тех, кто были связаны с делом Апостолова — Гущака. С оставшимися в живых — встретиться.
2. Выяснить, как сложились судьбы сотрудников милиции, которые вели это дело либо так или иначе соприкасались с ним. С оставшимися в живых — встретиться.
3. Дать задание каждому члену оперативной группы.
…Едва дописав свой план, он услышал легкое покашливание. Поднял голову. Возле него стояла миловидная худощавая девушка — дежурная по читальному залу. Оказалось, что кроме него в зале никого уже нет.
В окна заглядывал поздний вечер.
— Мы закрываем. Прошу вас сдать документы.
Коваль встал и понес подшивки к столику, с которого их брал. На душе у него стало спокойнее. Ему казалось, что он все-таки нашел уже какую-то ниточку. Так, наверно, чувствует себя альпинист, когда на гладкой скале неожиданно нащупывает ногой еле заметный выступ.
10
— Ах, Дмитрий Иванович, Дмитрий Иванович, дорогой мой земляк, — благодушно говорил юрисконсульт Козуб, подперев подбородок рукой. — Вы не представляете себе обстановки тех лет. Сколько вам было в двадцатые? Школьник. Первоклассник. Пожалуй, не помните даже и пана Кульчицкого? Как его судили за то, что пытался поджечь конфискованный особняк! Потом там Народный дом был. А наш Летний сад? Дощатый «театр» с дырами на потолке — такими огромными, что даже звезды сквозь них были видны и на спектакли публика приходила с зонтиками… — юрисконсульт заразительно рассмеялся.
— Нет, театр я помню, — сказал Коваль. — Через него прошло несколько поколений.
— В мое время это был культурный центр. Летом там бывали лекции, диспуты, всякие собрания. Да и спектакли. Несмотря на голод, даже из Полтавы и из Харькова артисты приезжали.
— И нас, подростков, тянуло туда.
— Этот театр еще до революции построил какой-то предприимчивый купец. Помню, как мы платили за вход горсть фасоли или стакан пшена, чтобы накормить артистов. А потом, в двадцать втором, я уехал в тогдашнюю столицу — Харьков, но и там пробыл недолго — завертело-закрутило — и по всей стране мотаться пошел… Но отчий край, отчий край!.. Разве его позабудешь! Никогда и нигде! Ворскла, стежки-дорожки детства, отрочества, юности… Любопытно, уцелел ли Летний театр после войны? Я там не был… А вы?
Коваль не ответил. Время от времени возникала у него острая потребность поехать на Ворсклу, в родные места. Порой хотелось просто встать, бросить все, сесть в поезд и за несколько часов возвратиться на десятилетия назад — пройтись по улицам и переулкам, которые навеки запечатлелись в памяти; повидать старых знакомых; сидя на высоком берегу Ворсклы, смотреть и смотреть в бескрайние просторы; слушать, как в детстве, шелестенье облаков над головою и думать о смысле жизни — ведь так хорошо это удается на тропах заветных и родимых, от которых веет неповторимым ласковым теплом.
Но так ни разу и не съездил, не повидал ни старых знакомых, ни Ворсклу. Каждый год давал себе слово — и каждый год откладывал эту встречу. Ну конечно, прежде всего потому, что не мог выбраться. Но еще и потому, что жутковато было возвращаться в отчий край, над которым пролетели не только годы, но и бури, где наверняка уже невозможно было отыскать ни многие знакомые улицы и переулки, сожженные войной, ни тропинки, которые хранили следы его ног (наверно, заросли, протоптаны новые), ни встретить знакомые лица… А к тому же не хотелось еще подводить итог жизни. И он все оттягивал это свидание с детством, как из года в год откладывает писатель написание своих мемуаров.
— В тридцатые годы, — продолжал Козуб, не дождавшись ответа Коваля, — жил я в России, работал в суде, некогда было голову поднять. Но время от времени какая-нибудь весточка, газетная строка, место рождения подсудимого или свидетеля напоминали о Ворскле, о Днепре, и становилось на сердце тепло. Я рад, что мы с вами земляки, полтавчане.
Коваль улыбнулся.
— Да, да, — сверкнул глазами Козуб, — наше поколение всего только на одно десятилетие старше вашего, но в наше время история, которая долго ползла, как черепаха, помчалась вперед, как вихрь, и за десять дней перевернула мир. Тогда один год был равен эпохе. Тогда, в двадцатые, я — мальчишка — был не последней спицей в милицейской колеснице. Даже в бригаду «Мобиль» попал, созданную при Центророзыске республики для расследования особо важных преступлений. Вот время было какое! Молодое. Молодежь и революцию делала, и новый правопорядок устанавливала. Гайдар в шестнадцать лет командовал полком Красной Армии. Щорс в девятнадцать — дивизией. Его сверстник Примаков был членом Украинского ЦИКа. А Юрий Коцюбинский, Руднев, Федько, Якир — им тоже только-только двадцать исполнилось… — Козуб перевел дыхание. — И ошибки были сгоряча — как все в молодости.