Выбрать главу

— Кто там?

Она открыла дверь, и Клава увидела в комнате две тени. Вошедшие казались богатырями. Евфросинъя Ивановна зажгла огарок свечи, и робкий огонек затрепетал, причудливо освещая стены, высокий потолок, сломанные стулья, покосившуюся кровать.

Клава сразу узнала гостей — толстого лавочника Могилянского и с ним — едва не вскрикнула — священника Благовещенской церкви! Какое-то время все трое шептались между собой, потом Клава услышала, как по полу тащат что-то тяжелое. Не удержалась, приоткрыла один глаз и увидела: Могилянский поставил в угол мешок, а мачеха прикрыла его тряпьем.

Она снова закрыла глаз и попыталась заснуть. Евфросинъя Ивановна, кутаясь в шаль, повела гостей в большую гостиную, где было так же холодно и неуютно, как в спальне, спасаясь от зимы, они с мачехой сожгли уже всю мебель.

Спать в эту ночь Клаве больше не пришлось. И не только от холода. Из-за двери доносились голоса гостей и Евфросиньи Ивановны. Вскоре Клава услышала мачехин смех. Это удивило девушку. Ведь в последнее время мачеха только бранилась и ныла. И никогда не улыбалась. А теперь ее смех звучал в ответ на веселый тенорок Могилянского и рокочущий бас отца Илиодора.

Мешал спать и голод, проснувшийся вместе с Клавой.

С огарком в руке в комнату вошла мачеха. Через открытую дверь донесся дурманящий запах, — кажется, пахло колбасой! Мачеха принесла ей кусочек хлеба с ветчиной. Клава все целиком засунула в рот, стала жадно жевать и подавилась.

— Не спеши, не отберу… — мачеха похлопала ее по спине. — Накинь платьице и иди в гостиную. Там много всего. Наешься. И веди себя хорошо. Будь покорна, слушайся господина Могилянского во всем. Если не хочешь умереть с голоду. Мне кормить тебя нечем. — Она дохнула на девушку винным перегаром и ушла в гостиную.

Свою «вторую мать» Клава не любила, хотя и примирилась с ней. Но теперь, когда Евфросинъя Ивановна осталась единственным близким человеком, Клава, не зная, что мачеха терпит ее и Арсения только потому, чтобы не забрали квартиру, стала относиться к ней мягче.

Две свечи в гостиной показались девушке праздничной иллюминацией. Гости и хозяйка уже изрядно выпили. Евфросинья Ивановна прижималась к богатырю батюшке и едва не тонула в его пышной рыжей бороде, казавшейся чудом на его обычном пиджаке. Гладкий, упитанный Могилянский сверлил Клаву черными, как терен, глазами и ласково улыбался.

Все это увидела она мельком, потому что взгляд ее сразу же приковал стол, на котором лежали нарезанная большими ломтями ветчина, колбаса, сало, хлеб. Прямо как при отце. Подсознательный страх, который на мгновение охватил ее, когда она посмотрела на Могилянского, сразу пропал. Словно вернулась она в безмятежное детство. Ей стало легко и приятно. Вспомнила, как исповедываласъ каждый год перед пасхой у отца Илиодора. И как произносил он нараспев: «Отпускаются грехи рабе божией Клавдии…» А какие у нее тогда были грехи? Смешно!

Клава улыбнулась, сделала книксен и сказала:

— Здравствуйте!

Могилянский крякнул от удовольствия и пододвинул Клаве стул. Отец Илиодор налил водки в большие рюмки — единственное, что сумела сохранить мачеха из отцовской посуды, — и изрек:

— Причащается раба божия… Клавдия, если не ошибаюсь… — Потом весело подмигнул Могилянскому. — А губа у вас не дура, Семен Харитонович, не ду-ра!

Клава отклонила руку Могилянского с рюмкой и потянулась к ветчине. Отец Илиодор добродушно пробасил:

— Да не закусывают не пьющие!

— Пей, — сказала мачеха. — Из рук Семена Харитоновича можно. Веди себя как следует, и сыта будешь, и счастлива.

— Мне холодно.

— Вот и хорошо, — сказал Могилянский, — выпьете — и сразу согреетесь. Пейте, Клавдия Павловна, от всей души говорю. Я для вас… — он запнулся на мгновение, не находя слов, — что угодно сделаю!

Почувствовав на себе настойчивый и словно совсем трезвый взгляд мачехи, Клава с отвращением выпила водки и поперхнулась.

— Великолепно! — сказал Могилянский. — Талант! Раз — и нет. Я вас царицей сделаю. Царицей!

Клава закусила ветчиной, и ей стало легче. Только сейчас она заметила, что на глазах ее — слезы.

— Отпускаю… грехи… и ныне, и присно, и во веки веков… Аминь! — басил отец Илиодор, с каждым словом целуя Евфросинью Ивановну прямо в губы, а она при этом каждый раз жеманно повизгивала.

— Я в вас влюбился, когда вы еще совсем маленькой были, — говорил лавочник над ухом Клавы. — Как-то, помнится, приехали вы с папенькой на базар. В роскошной карете, с рысаками. Папенька-то ваш миллионами ворочал! Вышли вы из кареты, мимо меня прошелестели, как сон. Боже мой, сиянье с неба! Облачко белое! Вы меня даже и не заметили, так прошли, словно мимо столба. А я подумал: «Вырастет — королевой будет. Только не для таких простых людей, как я». А за одну ночь блаженства можно ведь и умереть, голову на плаху положить…

— Так Клеопатра поступала, — вмешался отец Илиодор. — Отдавалась кому угодно, только любил бы ее так, что наутро готов был с жизнью проститься. И головы рубила. Сука, прости меня боже!

— А на рождество, помню… — продолжал Могилянский.

Ах, рождество! Перед Клавиными глазами — сияющее виденье рождественской елки. Высокое, до самого потолка, разукрашенное гирляндами и игрушками деревце. В зале уютно, тепло, играет музыка, и от горящих свечей как-то празднично-таинственно. Лапчатые ветви и украшения отбрасывают на стены причудливые тени, в мерцающем свете тени оживают, колышутся, движутся, сменяя друг друга, как в кинематографе.

Малыши, приглашенные в гости к братишке Арсению, взявшись за руки, ведут хоровод вокруг елки под звуки рояля и приятного маминого голоса — мама играет и поет. Отец подпевает, а Евфросинъя Ивановна танцует вместе с девочками в разноцветных платьях и пышных бантах.

Затем появляется Дед Мороз с мешком за плечами. Он комично переступает с ноги на ногу, точно так же, как делает это дворник Михаил, когда зовет его отец, и раздает детям подарки. А потом — праздничный стол, на котором много конфет, печенья, орехов. В этот день всем детям разрешается не спать допоздна.

…Отец Илиодор еще раз смачно поцеловал мачеху в губы и проворчал, перекрестившись:

— Прости, господи, прегрешения мои! Аз есмь в грехе зачатый…

Клаве вдруг стало весело. И потому, что опьяневший священник вел себя так смешно, и потому, что Могилянский как бы перенес ее из безотрадной окружающей действительности в счастливое прошлое: стоит только закрыть глаза — и исчезает, как страшный сон, все, что стряслось с нею и с ев отцом. Толстый Могилянский уже казался ей милым добряком — он ведь напомнил, что в ее жизни было счастье, что прошлое — было, было, было! — а значит, когда-нибудь, бог даст, и возвратится. А может быть, стало ей так хорошо от тепла, которое разливалось по всему телу, и она уже не отталкивала руку Семена Харитоновича, а он все время заботливо, с очень сосредоточенным лицом подливал в ее рюмку водки.

После той ночи Клава долго болела. Целыми днями лежала в спальне с широко раскрытыми немигающими глазами. В доме нечего было есть, но она и не просила, а только пила воду. Мачехе в конце концов надоело носить ей стаканы, и она поставила прямо на пол игрушечное ведерко с водою и тяжелую медную кружку.

По ночам у Клавы бывал жар. Она металась, плакала, что-то выкрикивала, кому-то угрожала, не давала мачехе спать. Евфросинья Ивановна отдала бы ее в психиатрическую больницу, но боялась обращаться к властям, да и больницы в городе не работали, только сыпнотифозные бараки. Выгнала бы из дому, пусть идет, куда хочет, но что скажут соседи, вселенные новой властью в бывшие апартаменты Апостолова. Это были многосемейные рабочие с целой кучей детей, и Евфросинъя Ивановна не только ненавидела их, но и боялась, боялась, что донесут в Чека о тайных сборищах в ее квартире. А без этого невозможно было бы жить.