Выбрать главу

Семен Харитонович несколько раз приходил к Апостоловым, приносил Клаве гостинцы, но она только отворачивалась к стене и натягивала на голову одеяло. Мачеха сама брала у лавочника хлеб или мешочек пшена и благодарила.

— Ах, Семен Харитонович, все с того вечера. Знаете, мала она еще, глупа, — пыталась Евфросинъя Ивановна сгладить невежливое поведение падчерицы. — Не сердитесь и не удивляйтесь.

— Не сержусь, но удивляюсь, — ворчал гость. — Удивляюсь. Тысячи девушек почли бы за счастье, а она… Гимназистка…

Выздоровев, Клава так и осталась молчаливой, по словам мачехи, «немного не в себе». Никогда не вспоминала о той своей страшной ночи, никогда больше не принимала участия в вечеринках, которые время от времени бывали в большой гостиной, когда в гости приходили Могилянский, отец Илиодор и еще какой-то субъект с вытянутым прямоугольным лицом, которого Клава про себя называла Конем. Когда они появлялись, Клава уходила из дому и бродила где придется. Дома не произносила ни слова. Никогда. Казалось, больше ничто ее не касалось, ничто не тревожило.

— Ты что молчишь? — взорвалась однажды мачеха. — Глаза прячешь! Они у тебя такие, будто зарезать кого-то собираешься.

Клава впервые после болезни улыбнулась.

— Не бойтесь. Не вас…

— Ой, Клавочка! — заохала мачеха. — Не осуждай меня! Боюсь я с голоду умереть. И чтобы ты и Арсенчик умерли, тоже не хочу. Страшнее такой смерти не бывает…

После этого разговора Клава исчезла. Ушла вечером и не вернулась. Не было ее день, два, неделю. Мачеха облегченно вздохнула.

Как-то ночью, когда Евфросинъя Ивановна, оставив гостей за столом, уснула в своей спальне, — теперь, когда падчерица исчезла, она почувствовала себя свободнее и разгулялась вовсю, — в дверь постучали.

Вскочила. Босиком, в сорочке подбежала к двери.

За дверью было тихо.

Потом снова раздался стук.

— Кто там? — не своим голосом спросила Евфросинъя Ивановна.

— Это я, Клава. Отворите.

Она не вошла, а почти вползла в дом. Была похожа на кошку с переломленным хребтом.

— Где ты пропадала?

Клава остановилась у стола и молча, со страдальческим выражением на лице, терла руки. «Отморозила, — сердито подумала мачеха. — Не хватало еще инвалида на мою шею!»

Длинные пальцы Клавы покраснели, а лицо было синеватым, и пугали на нем заостренный нос и впалые щеки.

«Покойница, да и только. Хотя бы уже скорее туда или сюда, прости господи. А то и сама не жилец, и другим обуза. И что в ней только Могилянский нашел! Раньше и впрямь хороша была, но сейчас…»

Словно поняв ее мысли, Клава непослушными пальцами расстегнула пальто, которое когда-то считалось весенним и из которого она давно выросла. Вытащила из-за пазухи полбуханки хлеба и положила на стол.

— Так боялась я за тебя! Так волновалась! — заговорила мачеха. — Хотела искать. А где — сама не знаю. Ну, слава богу, жива! Ложись спать. Ночь ведь. И мне сон перебила. Да не горюй. Такая наша бабья доля… Только ты уж лучше здесь, дома… По улицам не ходи. А то в милицию попадешь. Лучше всего было бы с Могилянским помириться. Приличный человек. Богач. Сейчас комиссары торговцам дали ход, теперь у него все есть, и мясо, и сало. Даже шоколад «Миньон» приносит.

Клава отрицательно покачала головой. Мачеха поняла ее. Конечно, Могилянский мерзавец. В добрые старые времена она ему и руки бы не подала. Но, в конце-то концов, все-таки лучше, чем панель…

— Они и мне, — провела пальцем по горлу, — вот так. Но ведь нужно, Клавочка… Мы должны. Дитя ведь… — И она кивнула на кровать, где, свернувшись калачиком, спал малыш Арсений. — Боже мой, боже… — и заплакала.

Клава упала на кучу тряпья, которая теперь заменяла ей постель, и уснула раньше, чем мачеха вынесла свечу.

19

Актриса была в саду, когда Коваль отворил калитку. Сперва она наблюдала издалека, из-под развесистой яблони, как незнакомый мужчина в сером костюме, оглядываясь, медленно идет от калитки к дому. Потом двинулась навстречу. Взглянув на нее, Коваль понял, что это именно Гороховская. Ее холеное лицо еще хранило следы былой красоты. Да и в каждом ее движении ощущалось умение владеть фигурой, которая в свое время, когда Гороховская не была еще такой полной, делала ее грациозной и привлекательной.

— Добрый день. Вы — Ванда Леоновна?

— Да.

Она не удивилась. Когда-то ее часто навещали незнакомые люди — поклонники ее таланта. Со временем они исчезли, но сейчас старой актрисе показалось, что гость пришел из забытой страны молодости. Она улыбнулась приветливо и снисходительно. Как много воды утекло с тех пор, когда приносили ей роскошные букеты! И теперь ее снисходительность выглядела манерно и жеманно. Коваль сделал вид, что не заметил этого, и лаконично отрекомендовался.

— О, милиция! — удивилась Гороховская. Но игривая улыбка не исчезла при этом с ее накрашенных губ, разве только в карих, не совсем еще поблекших глазах промелькнула настороженность. — Что ж, милости прошу.

Тяжело переставляя ноги, обутые, несмотря на жару, в теплые туфли, она пошла впереди и, медленно поднявшись на крыльцо, отворила дверь. Когда ее массивная фигура вплыла в коридор, вошел туда и Коваль. И сразу споткнулся: под ноги попал какой-то обруч. «Хула-хуп? Неужели старуха еще занимается гимнастикой?»

— Что там? — спросила Гороховская из глубины коридора.

— Все в порядке, — ответил Коваль, осторожно пробираясь дальше, к двери, которую актриса уже успела открыть.

По профессиональной привычке одним взглядом окинул комнату и все в ней увидел: и старенькую мягкую мебель, и засушенные цветы из давних букетов, и пожелтевшие афиши, расклеенные по стенам, и две узенькие металлические кровати под ними.

Гороховской показалось, что взгляд подполковника дольше всего задержался именно на этих кроватях, покрытых одинаковыми розовыми одеялами, которые не гармонировали со старой, истертой и выцветшей, но когда-то пышной мебелью.

«Хорошо еще, что девочки сейчас на лекциях», — подумала Гороховская, — квартирантки жили у нее непрописанными.

Она брала к себе студенток не ради денег, а чтобы хоть немного скрасить свое одиночество. Арсений, которому она заменила мать, имел теперь свою семью, жил в противоположном конце города и с годами все реже проведывал ее.

Гороховская любила рассказ Чехова «Душечка». Не один раз читала его в концертах и всегда думала, как хорошо, когда жена становится тенью своего мужа. У нее самой не было детей, не знала она и семейного счастья. Замуж вышла уже немолодой — за военного, прожила с ним несколько лет, а потом он погиб во время штурма линии Маннергейма.

В прошлом году ее квартирантками были медички, и она разговаривала с ними о больницах, о больных и о болезнях, волновалась за них, когда сдавали они государственные экзамены. Девушки окончили институт и уехали. Теперь она вместе с новыми квартирантками интересуется энергетикой и так же, как они, убеждена, что строить нужно электростанции атомные, потому что, в отличие от тепловых, они не загрязняют атмосферу, воду и почву, то есть окружающую среду.

Она всегда легко сходилась с людьми, умела заражаться их увлечениями. И сейчас с девушками чувствовала себя помолодевшей. Вот только из театрального училища квартиранток никогда не брала, боясь, что возвращение в артистическую молодость станет для нее мучительным из-за ревности к тем, кто пришел ей на смену. Ведь она-то сама не оставила в искусстве заметного следа — словно ушла однажды со сцены за кулисы и не возвратилась.

Подполковник Коваль рассматривал ее комнату, и мысли бывшей актрисы вернулись к нему.

«Странно, если этот седеющий офицер пришел по поводу прописки моих девчушек, — думала Гороховская. — Розовощекий, с непокорными кудрями участковый инспектор часто проходит мимо дома и никогда не проверяет, кто здесь живет. Ладно уж, спорить не буду, уплачу штраф и завтра же отдам паспорта на прописку».