Вот Арсению восемь — фотография старая, ветхая. Это она держит братишку на руках и нежно прижимает его к груди. А вот они у родителей — на Азовском море: берег, причал, и они с братом вдвоем.
С сожалением сказала, что фотографии, где они изображены всей семьей — она и Арсений с родителями, — потеряны. Говорила возбужденно — от профессионального умения сдерживать себя и следа не осталось. Подполковник не останавливал ее. Спросил только, как бы между прочим, рассматривая фото маленького Арсения:
— Ваш отец погиб на войне, а мать умерла от голода? В двадцать первом?
Гороховская кивнула.
— Фотографии ваших родителей с совсем маленьким Арсением и быть не могло. Но не это меня интересует. Не запомнилось ли вам, Ванда Леоновна, что-нибудь, касающееся той ночи, когда из особняка Апостолова вывозили ценности?
Она все еще не верила, что неожиданного гостя привела в ее дом эта давняя история. Кому это нужно, какие-то забытые преступления, да и при чем тут она? Просто товарищ подполковник, как настоящий милиционер, хитрит, придумывает какие-то сказки, а имеет в виду что-то другое.
Конечно, кое-что ей припоминается. Зима, мокрый снег, метель, и потом среди дождя и снега — уют, тепло и внезапная вспышка пламени. Матрос чиркнул зажигалкой. Зажигалка пылала, как факел, и Ванда боялась, как бы не загорелось все здание.
«Что я могу сказать этому милиционеру? Да и к чему? Какое я имею отношение к тому, что там творилось? Если бы матрос Арсений Лаврик не погиб, быть может, были бы свои дети. А так — только брат нареченный, маленький Сеня. И взяла его потому, что беспризорного мальчика тоже звали Арсением, — в память о любимом».
Но нужно что-то рассказывать подполковнику. И она рассказала о той зиме, о голоде и мраке, о молодом матросе Арсении, который стоял на часах у особняка.
— Когда вы были там, ночью, грабители вывезли золото, ценные бумаги, бриллианты.
— Нас все это не интересовало. Он мне, вспоминаю, даже статуэтку взять не разрешил. Такой, знаете, атлет, бросает диск. Маленькая серебряная фигурка. — Она мечтательно улыбнулась. — У Арсения, помнится, были очень мягкие, шелковистые волосы. А потом взяли его… — Лицо ее стало печальным. — И меня нашли. Арсения расстреляли. А меня выпустили, как видите.
Гороховская умолкла, посмотрела на гостя. На самом ли деле интересует его то, что она рассказывает?
— Не помните ли, как вас допрашивали? Кто вел допрос? О чем спрашивали? Не припоминаются ли какие-нибудь фамилии?
Из далекого тумана выплыли промерзшие глухие стены подвала, где ее держали несколько дней, какие-то лица. Лица эти что-то ей говорят, о чем-то спрашивают, угрожают, она отвечает. Но что именно? И чьи это были лица? Она даже и лица Арсения не помнит уже! А фамилий следователей она, пожалуй, не знала и тогда. Окоченевшая, онемевшая от страха девочка — что она могла знать? Странно даже, что спрашивают ее об этом через столько лет…
Тревога все еще не покидала ее. Скрывая эту тревогу, рассказывала все, что только могла вспомнить. Помнит себя голенастой, длинноногой, в черном фартуке. Работала в типографии, которая помещалась в подвале. Там было очень душно. Она стояла у наборных касс со свинцовыми литерами. В типографию взял ее дядя Войтех, к которому переехала она после гибели отца. Он был наборщиком. Потом дядя ушел на фронт воевать против Деникина, а дядина жена выгнала ее. Она пошла куда глаза глядят, набрела на какую-то воинскую часть, стала петь красноармейцам, ее одели, обули, и комиссар отвез ее в Одессу учиться петь профессионально. Ей долго еще чудился неповторимый запах типографской краски и хлопанье изношенных машин. Потом все это забылось в суматохе театральной жизни.
— А если бы вам довелось встретиться с теми, кто вас допрашивал по делу Апостолова, — перебил ее мысли Коваль, — интересно, могли бы вы узнать этих людей?
— Боюсь, ничем вам не помогу. Памяти нет совсем. Все стерлось, перепуталось, расплылось. А эта история была очень коротким эпизодом в моей жизни.
— Дело Апостолова?
— Да.
— Но ведь с этим делом была связана история вашей любви. Так вы и сами назвали когда-то свое чувство в разговоре со следователем Козубом.
Коваль не был уверен, что разговор со старой актрисой будет полезным. Но, как всегда, не разрешал себе упустить ни единого, пусть даже самого малого шанса. А Гороховская все думала о своем. Неужели подполковник и в самом деле заявился к ней только ради этой давней истории с банком? Он все время спрашивает о ее молодости, ну и что ж, пусть спрашивает, лишь бы только не касался тайны ее воспитанника Арсения. Целые куски жизни были ею забыты и почти никогда не возникали в памяти. Они не были ей нужны. А если все-таки возникали, она не старалась удерживать их в голове.
Так отгоняла она тяжелые воспоминания и о своей первой любви. И даже песню тех далеких лет, которая неизменно влекла за собой образ матроса, тоже не хотелось вспоминать.
За кирпичики и за Сенечку
Полюбила я этот завод…
Он был не Сенечка, а Арсений, и песню эту услышала она после его гибели, но ей казалось, что песня — именно об их горячей любви.
Удивляло только, почему задетое подполковником прошлое на этот раз не отозвалось болью в душе. Неужто годы сделали ее равнодушной? Или тревога за Арсения заслонила все остальное?
— Вы так взволновали меня своим неожиданным визитом, — сказала она Ковалю.
Возбужденность исчезла, и она ощутила слабость. Коваль не мог не заметить, как изменилось лицо старой актрисы, как угасли ее глаза, углубились морщины.
— Спасибо, Ванда Леоновна, за беседу. Может быть, мы еще встретимся. Если что-нибудь еще вспомните, позвоните, пожалуйста.
Гороховская взяла протянутую ей Ковалем бумажку с его координатами и едва кивнула ему. Нет, думала она, то, что она знает, уйдет вместе с нею в небытие. Есть вещи, которые касаются только ее.
Она не поднялась, чтобы проводить подполковника, и, откланявшись, Коваль сам выбрался из коридора на солнечный двор — словно в иной мир. Внимательно осмотрел двор, сад.
Что же все-таки скрывает от него старая актриса?..
20
Инспектор Алексей Решетняк возвратился в свою каменную келью среди ночи промерзший до костей. Захотелось, несмотря на смертельную усталость, выпить горячего чая. Хорошо еще, что выдали керосин. Зажег керосинку, она вспыхнула синеватым пламенем, выхватывая из темноты высокие стены и его фигуру.
Поставив на огонь алюминиевую кружку, Решетняк сел на кровать и начал стаскивать мокрые сапоги. Размотав влажные портянки, растер окоченевшие ноги. Ожидая, пока закипит в кружке вода, сунул ноги под одеяло.
За окном хлобыстал дождь, перемешанный со снегом, от которого у Решетняка все еще горело лицо. Пальцы не отходили, тело пронимала дрожь. Да и как уж тут согреться, если дома было почти так же холодно, как на улице. Но там инспектор был распален выслеживанием вооруженных грабителей, которые, едва только на город опускалась ночь, выползали из своих укрытий, заброшенных подвалов и притонов, словно тараканы из щелей, на притихшие улицы и под дулом револьвера раздевали одиноких прохожих, насиловали женщин.
Сегодня Решетняк принимал участие в преследовании шайки «Черная рука», за короткое время совершившей несколько дерзких квартирных ограблений. Губрозыску удалось установить, что грабители часто бывают на окраине города, в доме бывшей воспитательницы института благородных девиц, и общаются там с проститутками.
Умело организованная облава была внезапной и обошлась без жертв среди милиционеров, хотя грабители были хорошо вооружены. Но Решетняку пришлось долго сидеть в засаде, в сыром подъезде, где безжалостно дули снежные сквозняки.