Он начал рассказывать свою биографию. Теперь вылетели из головы и Апостолов, и Клава, и все, о чем он только что так сосредоточенно думал. Теперь он словно остался наедине с самим собою, заглянул в себя. На самом деле, все ли в нем правильно, по-рабочекрестьянски, по-революционному? Наверно, чистка для того и бывает, чтобы повнимательнее посмотрели на тебя товарищи. Со стороны-то виднее. Говорил неторопливо, каждое слово взвешивал. Хоть и успокаивал себя — все равно волновался.
О работе, о служебных делах председатель комиссии Колодуб не спрашивал — работа милицейская не такова, чтобы в нее на людях вдаваться. Только поинтересовался:
— А дело, которым сейчас занимаетесь, до конца доведете?
— Обязательно, — твердо ответил Решетняк. — Как известно, это не только грабеж, а акция классового врага. Имею новые данные, которые позволят найти конкретных участников преступления. — Колодуб одобрительно кивнул.
Члены комиссии — женщина из губпарткома и начальник милиции Гусев — тоже интересовались не столько работой, сколько биографией, более подробно, чем он рассказал, поведением в быту и заявлениями присутствующих. И неудивительно: начальник-то о работе Решетняка знал сам, а Леонтьева, весь чахоточный вид и лихорадочный блеск глаз которой свидетельствовали о том, что она, как факел, сама горит в пламени событий, сидела прямо, строго, как неумолимая Фемида, и, по всей вероятности, думала только об одном — о преданности революции.
Все шло хорошо. Нервное напряжение у Решетняка спадало, и он уже готов был вернуться на свое место, когда неожиданно из передних рядов спросили:
— А ты расскажи, как печенки в пролетарской милиции отбиваешь!
Слова эти повисли в воздухе над самой головою Решетняка, в тишине, которая, как показалось ему, сразу сгустилась. Успел глянуть на того, кто спрашивал, и отметить про себя: «Журбило…», выкрик все еще висел над головою, как дамоклов меч.
— Это правда, — поднялся с места Карамушкин, — есть жертвы, есть свидетели.
Мгновенное оцепенение зала исчезло. Кругом зашумели, закричали. Кое-кто с любопытством уставился на Решетняка.
Звонок в руке председателя ножом рассек шум.
— Тише! — И, обращаясь к Журбиле, председатель попросил: — Расскажите комиссии все, что знаете.
Худой светлоглазый парень с медленными движениями и тихим голосом — вроде бы и не похожий на конокрада — поднялся и, стыдливо озираясь в зал, произнес:
— Бил. Когда поймали. И на следствии. Не так скажешь, как ему хочется, — сразу в ухо. Или в печень. Если пролетарий, беззащитный, значит, и отлупить можно. Как при старом режиме.
Журбило и сейчас чего-то боялся, это было видно по тому, как бросал трусливые взгляды то в зал, то на сцену, а на Решетняка не смотрел.
А у того горло свело. Ложь, злые козни, особенно когда сваливаются они на человека как снег на голову, имеют в первую минуту такую силу, что и богатыря с ног свалят. Хотел Решетняк крикнуть на весь зал, что не только Журбилу, а и вообще никого и никогда пальцем не тронул, а этот — конокрад, отсидел год, а теперь мстит. Но не смог не то что крикнуть, а и сказать-то громко не сумел, только едва пошевелил губами:
— Неправда.
Его услышали.
— Ох и брехун этот Володька Журбило! — закричал кто-то из зала.
— У меня свидетели есть. И справка. До сих пор печень болит, — завозился Журбило, ища бумажку.
— Да не слушайте его, товарищи комиссия! — поднялся пожилой человек. — Ему печенку еще при царе за конокрадство люди отбили.
— Мы обязаны принимать во внимание заявление каждого, кто не является классовым врагом. А там разберемся, — ответил Колодуб и спросил: — Есть ли еще заявления, вопросы?
— Спросите представителя художественного класса, как над ним Решетняк издевался. Об этом даже газета писала! — подлил масла в огонь Карамушкин. — Вот он, здесь, пролетарский художник Иващенко!
Решетняк почувствовал, как лицо его покраснело. Иващенко вскочил сразу, — теперь был он не в сандалиях и римской тоге, которая когда-то сбила Решетняка с панталыку, а в обычном костюме, сшитом из материи, похожей на брезент.
— Безобразие! — закричал Иващенко. — У меня нет никаких претензий к гражданину Решетняку. Это провокация!
Его успокоили. Решетняк знал, что и на самом деле газета писала, как он задержал полураздетого художника, изображавшего древнего римлянина. Но имелась в виду всего только анекдотичность этого случая.
— Есть вопрос, — поднялся с передней скамьи брат Могилянского.
Решетняк смотрел в зал и уже не мог различить отдельные лица. Все подернулось зыбкой пеленой, которая покачивалась перед глазами, то отступая от какого-нибудь лица или фигуры, то снова застилая весь зал. Наверно, сказалась большая потеря крови, которую нелегко было компенсировать голодным пайком, да еще разделенным на двоих.
— Пусть скажет, сколько у его отца, Ивана Решетняка, батраков, за что его отца голоса лишили и как он сам в милицию пролез.
Это был запрещенный удар. Решетняк поднял руку, пытаясь сдержать шум. Он все понял: на него организована атака. Атака внезапная и стремительная. Но он ответит ударом на удар.
И вдруг он снова увидел всех. Увидел лица. Лицо брата Могилянского, которое, казалось, уже торжествовало победу. И почувствовал, как становится сильнее, как напрягается все его тело. Словно перед боем.
— Это атака классового врага, — бросил он в зал громко и четко. — Но враги не выбьют меня из седла. — И обращаясь к комиссии: — У нас полсела — Решетняки. И само село тоже Решетняки называется. Иванов Решетняков — пятеро. Но мы не родственники, а чужие. Есть и лишенец Иван Решетняк, он мельницу имет, батраков. Он — Иван Фомич, а моего деда Николаем звали, отец мой — Иван Николаевич. Это проверить очень легко…
— Как вы попали на милицейскую службу? — спросил председатель комиссии.
Решетняк рассказал, что сначала в самообороне села был назначенный комбедом его отец, а потом на собрании и его самого выбрали. После ликвидации выборной милиции пошел служить в уезд.
Кто-то с места начал хвалить Решетняка, вспомнил о его смелости и решительности в бою, о ранениях, но Леонтъева, сверкнув глазами, остановила оратора:
— Здесь не ангельские крылышки раздают, а чистят!
— А что касается заявления товарища Решетняка об атаке классового врага, — поднялся председатель комиссии, — то мы разберемся, кто классовый врага, а кто нет, кто служит врагу по несознательности, а кто просто-напросто примазался к рабоче-крестьянскому делу. В этом наша задача.
— По-моему, нэпманов Могилянских и так видать, разбираться тут нечего, — не удержался Решетняк.
— А мы сейчас не Могилянских чистим, а вас, — строго заметил председатель.
Решетняк умолк, чувствуя, как обида застилает туманом глаза, как снова дурманится голова и исчезает зал. И вдруг сквозь белую мглу, сквозь круговращение лиц услышал:
— Не будьте мальчиком с бородой!
Он встрепенулся. Кто это сказал? Или ему послышалось, показалось? С трудом сдержал дрожь в руке, которой опирался на палку, — теперь уже не легко, а тяжело, напрягая зрение, обвел полупрояснившимся взглядом зал, словно высматривая нужного человека, потом оглянулся на комиссию.
Ближе всех к нему сидела Леонтъева. Нет, голос был мужской. Потом — Колодуб, который уже сел и что-то отмечал в списке. И наконец — худощавый, с запавшими от постоянного недосыпания и недоедания щеками, нервозный начальник милиции, Гусев.
В зале снова начался шум, и Решетняк, хромая, сошел со сцены.
Инспектора Решетняка из милиции вычистили. То ли потому, что Журбило представил медицинскую справку о своей «отбитой» печени, то ли из-за поступившей на Решетняка анонимки об аморальном поведении и связи с дочерью классового врага, подследственного Апостолова, хотя он, Решетняк, жил уже в коммуне, оставив Клаве свою комнатушку (кстати, и это тоже было поставлено ему в вину), но как бы то ни было — вычистили.