В последний раз он посетил отчий дом лет за пять до своей кончины. Оказался, в тот раз при больших деньгах, привез массу подарков, среди которых были два особо привлекших внимание всех жителей замка и деревни огромных венецианских зеркала — такие ровные, что не искажали вида даже седого волоса, выросшего на подбородке прапрабабушки. Столь идеальной чистоты зеркал, говорили знатоки, не было даже у папы римского, не говоря уж о светских королях Европы.
На вопрос о том, где брат моего прадеда сумел добыть такое чудо, старый бродяга с присущей его соратникам по приключениям фантазией врал всякий раз по-новому, красиво и неожиданно, отчего, конечно, только сильнее запутал головы нашим недоумкам, а у прадедушки вызывал приступы гомерического хохота.
Братья, бесспорно, любили друг друга, но внешне симпатий своих никак не проявляли. Со стороны даже казалось, что каждый из них тяготится наличием брата.
О чем же они беседовали, оставшись наедине, оставалось для всех тайной.
Мой отец, бывший тогда юным наследником, боготворил своего двоюродного дедушку — и для него был священен приказ брата дедушки, велевшего не подходить к зеркалам самому и не подпускать никого к комнате, которая впоследствии стала моей спальней, а тогда была местом таинственных встреч моих предков с привидениями (как мне рассказывал дядюшка Никколо) и проезжими алхимиками.
Но главных бесед братьев было в этой комнате три, рассказал мне граф.
После первой на двери, ведущей в потайной ход за стеной спальни в Девичьей башне, повисло одно из привезенных двоюродным моим прадедушкой зеркал. Второй и третий раз братья отсутствовали так долго, что дедушка мой едва сдержал свое нетерпение, но все-таки не приказал слугам взломать дверь комнаты, чтобы убедиться в том, что его отец и двоюродный брат живы.
Надо признать, что, судя по рассказам графа, характеры моих прадедушек были одинаковыми. И в детстве они не раз отчебучивали такое, что отец их (мой прапрадедушка), не желая разбираться кто был в действительности заводилой шалости, заковывал обоих в кандалы и бросал на недельку-другую в подземелье, где компанию им составляли крысы да собственные крепостные, совершившие пакость своему господину. Разбойников, рассказывал граф, мой прапрадед там не держал, он либо варил их живыми в кипятке, либо приказывал забивать кнутами до смерти. Словом, тому, что два брата уединялись в комнате новой башни и отсутствовали по несколько дней за столом, не удивлялся в замке никто.
Вызывало лишь недоумение то, что всякий раз после отлучки выглядели братья здоровыми и веселыми господами, а не умирающими от голода тенями. Тем более, что снеди они в комнату к себе не брали, горшков из комнаты слуги не выносили. Все эти странности вызывали пересуды у прислуги, достигали деревни, обрастая домыслами, пока однажды не приперся в замок наш падре и не потребовал от моего деда — тогда, как говорил граф, человека молодого и веселого, — объяснений.
Дедушка по поводу исчезновений отца и дяди не имел представления, о чем спокойно сообщил священнику, попросив того посетить замок еще раз, когда старшие хозяева вернутся.
Но старик-падре оказался несговорчивым. Заявил, что по приходу уже ходят слухи, будто братья-графы занимаются колдовством и водят дружбу с дьяволом.
Дед спорить не стал. Он просто выхватил маленький кинжал из-за пояса и воткнул в брюхо падре. При этом произнес:
— Сын должен защищать честь отца. Не так ли вы мне говорили, святой отец?
Прадед появился в замке через два дня после случившегося. Он был весьма растроган поступком сына и подарил моему деду кинжал настоящей дамасской стали. После похорон падре прадед оплатил расходы по переезду к нам нового духовного лица и откупился от церковного расследования какой-то серебряной безделицей, оставшейся в одном из тайников замка со времен Победителя ста драконов.
Графу дед мой долго не рассказывал о том, куда отлучались отец его с дядей в те разы, но спустя много лет все-таки поведал тайну…
— Только знай, — сказал он слова, переданные потом мне графом, — тайну зеркал должны знать только истинные Аламанти. Сквозь эти чудесные стекла смертный может попасть в Зазеркалье.
Помнится, я тоже едва только узнала сокровенный смысл этих слов попыталась проникнуть туда.
Но стекло лишь отражало мои гримасы и тускло отсвечивало огоньки канделябра.
Я пожаловалась графу — и он сказал, что когда придет время, тогда узнаю все и я, как узнал в свое время и он.
Я, по детскому упрямству, не поверила — и потратила немало времени на то, чтобы обнаружить путь в Зазеркалье. Но потом бесплотные попытки мне надоели, я плюнула на эту заботу и за сорок лет даже забыла о волшебных свойствах зеркала так крепко, что потребовалось потрясение от вида пажа моего отца за спиной отражения, чтобы вспомнить то, что касалось тайны стекла, покрытого серебряной амальгамой, и решиться на шаг внутрь него…
ГЛАВА СЕДЬМАЯ,
в которой София достигает долгожданного счастья, но встречается с чудовищем, потрясшим ее воображение
1801 год от Рождества Христова. Стекло расступилось, словно вода, — облегло меня, пропустило и сомкнулось уже за спиной, ослепив при этом радужным многоцветьем.
Я очутилась в своей комнате, но только все здесь выглядело словно вывернутым наоборот, словно чулок после снятия с ноги: что было справа — стало слева, что слева — справа. Только пол да потолок не сменились местами. И совсем не оказалось тех самых четырех икон, что повесила по моему приказу в моей спальне Лючия.
Чувствовала я при этом себя и собой, и не собой. Будто все изменилось во мне — неуловимо, едва осязаемо, так, что сколько бы я не искала слов для объяснения своего состояния, все равно бы не нашла. Даже дышалось здесь несколько иначе. И видела я во много раз отчетливее, чем уже привыкла видеть в мире моем. Краски были яркими, волнующими, а запахи столь явственными, что показаться могло, что нахожусь я не в пропыленной комнате старого замка, а на лесной лужайке полной цветов и трав.
Паж смотрел на меня восторженно.
— Ты… решилась? — выдохнул он в два присеста и, припав лицом к моим ногам, застонал от вожделения.
Я наклонилась, тронула рукой его волосы. Почувствовала их, ощутила шелковистость. Здесь, за зеркалом, паж был реален, имел плоть. Это означало, что мы можем с ним общаться не только словесно, но и телесно.
Лицо его заскользило по моей туфельке, задержалось у подола платья — я даже почувствовала ногой жар от его дыхания — и стало под платьем, касаясь губами моей кожи, медленно подниматься к колену.
Руки мои обвисли. Кончики пальцев легли на то место, куда достигла его макушка, — и он застыл, словно испугавшись, лишь слабое движение воздуха со стороны приоткрытого окна колыхало смятое и вставшее горбом у моего колена платье.
Не было сил пошевелиться. Ожидание сковало члены. Я чувствовала, как кровь жаркими волнами обмывает мое тело, а в правом виске больно, как сорок лет тому назад, бьется жилка.
Да, да, как сорок лет назад… как сорок лет…
Дряхлеющая плоть моя преобразилась, какие-то процессы внутри меня, что-то необъяснимое ни по-итальянски, ни по-французски, ни по-немецки если и не омолодили мое тело, то заставили почувствовать окружающий мир столь же остро, как и в дни юности, в пору телесного созревания, когда все вокруг было новым, открываемым всякий раз впервые, когда это вот юное существо, что застыло у меня под подолом и, слабея от страсти, готово было извергнуть семя в штаны, было предметом и моих заветных желаний…
«Господи! — с ужасом подумала я. — Неужели он и на этот раз не справится с собственным страхом? Неужели и сейчас?.. Когда и терять-то ему осталось нечего, он будет думать о том, как будет выглядеть в моих глазах или в глазах ничем ему не обязанных привидений? Неужели мне — женщине — надо обязательно делать первый шаг там, где это просто обязан делать мужчина?»