А может и не думала так… Сейчас и не помню…
Я только помню оцепенение, что охватило меня в тот момент, и внезапно охватившую меня тягу к этому мужчине-немужчине, мальчику-немальчику, что все еще продолжал стоять на коленях с лицом, спрятанным у меня под подолом, и не смел двинуться губами дальше вверх…
Где-то в глубине души пажа (я чувствовала это) постепенно рождалась решимость. Спустя сорок лет в нем просыпался самец, способный перешагнуть через те дурацкие условности, что впихнули в наше сознание ежедневные молитвы, еженедельные исповеди, рассказы о праведниках, переданные нам престарелыми куртизанками, превратившими свою плотскую немощь в идеал служения нравственности и Богу. Ибо есть сила, что живет в любой девчонке, в любом мальчишке только потому, что они, едва только появились на свет, вожделеют друг друга — она сильнее проповедей.
Макушка пажа чуть шевельнулась — и волосы головы его тронули кожу моей ноги.
Я слегка шевельнула коленом. Это прикосновение, эта моя слабая поддержка его назревавшему поступку заставила наконец пажа продолжить этот сладостный для нас обоих и такой неуловимо прекрасный путь…
Руки пажа коснулись щиколоток моих, потом икр, сжались, заставляя мое тело напрячься…
В груди вспыхнуло некое стеснение, сразу же разлившееся жаром к плечам, к животу, обдавшее чресла мои тем сладким и ни с чем не сравнимым теплом, что не чувствовала я со дня прекращения месячных.
Пальцы мои затрепетали, собирая подол в складки, обнаруживая взору его мои по-прежнему стройные ноги, точеные колени, в меру полные бедра и наконец то таинство, от вида которого в груди его заклокотало и глотка пажа выдавила непроизвольный стон.
Я держала подол ровно на той грани, чтобы он видел только начало моего кудрявого бугорка, знал о желанном, прячущемся в» тени месте, догадывался о цвете и размере моей чаровницы. О большем чтобы фантазировал, а тем временем запах мой, для меня самой терпковатый и иногда даже неприятный, а для него слаще меда, не бил ему в нос, а лишь достигал ноздрей, волнуя кровь и заставляя забыть обо всем на свете, кроме…
…И паж не выдержал. Он вонзился ртом мне прямо в чаровницу, он задохнулся в моих волосах, он закашлялся и захлебнулся собственной слюной.
А руки его тем временем впились мне в ягодицы и сжали их пальцами столь яростно, что мне показалось, что острый кол проник в меня сзади и проткнул насквозь…
Зубы пажа сомкнулись — и мне стало сладко, больно и страшно, словно я — не пятидесятитрехлетняя матрона, познавшая сотни мужчин, а четырнадцатилетняя гусыня, свою невинность вознесшая в равный королевской чести сан.
Вцепившись в кудри пажа, я прижала его голову к себе с такой силой, что прикус его разом ослаб, палец правой руки проник в складку и уперся в тот самый промежуток, прикосновение к которому всегда делало мои ноги слабыми, а тело безвольным. Голова моя закружилась — и я стала оседать…
Паж лихо вывернулся из складок моего платья и, распластавшись спиной по полу, принял меня в свои объятья…
Даже сейчас, когда весь ужас уже позади, когда я знаю, что произошло потом, я не жалею о своей решимости проникнуть сквозь стекло в Зазеркалье и соблазнить юношу. Впрочем, соблазнить — сказано чересчур сильно. Лучше назвать это совращением, ибо возрастная разница была такова, что подозревать его во влюбленности было бы глупо. Я оказалась единственной доступной ему в тот момент женщиной — и все. Я стала первой его женщиной…
А он мне…
Странно… я не могу определить это одним словом. Он…
Вот с Леопольдо было все понятно. Несмотря на его смерть и на то, что я узнала о нем. Даже когда выяснилось, что его убил его слуга, которому Леопольдо сам вложил в руки мушкет, и, отойдя на два шага, приказал:
— Огонь!..
Великий был человек. Других, подобных ему, я так и не встретила. Еще когда увидела его безглавый труп, уже поняла, что такого больше не встречу. И когда ехала в карете мужа домой, слушала его рассуждения о смысле жизни и о том, что убийство слугой святая римская церковь обязательно признает самоубийством, а потому похоронят этого едва ли не последнего из Медичи, как собаку, за оградой кладбища, вспоминала топорообразный нос любимого — и смутно догадывалась, почему Сильвио сказал, что смерть Леопольдо случилась если и не по моей вине, то, по крайней мере, из-за встречи Медичи со мной.
1566 год от Рождества Христова…
— Что у него было с носом? — прервала я вопросом разглагольствования мужа.
— У кого? — сбился он с темы. — Я про церковь говорю. Она безносая.
— У Леопольдо, — ответила я. — Отчего у него нос похож на топор? Как у Калигулы.
— У Калигулы нос походил на сапожок, — возразил мой чересчур уж образованный муж. — А у Леопольдо… — и воскликнул удивленно. — И вправду похож на топор! Надо же! Это ты ловко подметила.
— Так отчего же? — спросила я строго, ибо веселая беззаботность супруга действовала мне на нервы, так и хотелось ударить его по лицу.
— Так это — индейская болезнь. Которую моряки привезли из Нового Света. Во Франции у нас ее итальянской зовут, в Германии — французской, а на деле ее из Испании и Португалии завезли. Знаешь, когда Колумб открывал индейские земли, он золота совсем не привез, а вот болезнью этой заразились все, и он сам тоже…
Я откинулась спиной на подушки кареты, закрыла глаза. Слушать умствования мужа не хотелось. Я вдруг отчетливо и ясно поняла, почему Леопольдо так поступил…
С его богатством и завидным мужским плугом, он пропахал множество борозд — и где-то заразился индейской болезнью, столь распространенной в высшем свете европейских государств.
Как поступают другие, обнаружив у себя заставляющую гнить его заживо хворь? Блудят направо-налево, намеренно заражая сотни, чтобы вслед за ними заболели и загнили тысячи, мстят всему миру за свою собственную беду и нечистоплотность. А Леопольдо…
Мой Леопольдо, увидев, что нос его провалился, дал обет безбрачия и целомудрия. Он так прожил, удерживая свой плуг усилиями воли, довольно долго. Ибо я видела его портрет в одной из комнат замка, на котором Леопольдо было едва ли восемнадцать лет — и там нос его уже походил на топор. Самое малое пять лет, получается, он проказничал, показывая на площадях святого города и родной Флоренции свой огромный фаллос, дразня им похотливых баб, но не погружая его в женское тело. Это была его маленькая месть той неизвестной твари, что наградила его срамной болезнью. Месть и ей, и всему женскому роду. Месть для самого себя мучительная и страшная… И вдруг появилась я…
— Заткнись, — сказала я мужу усталым голосом. — Он любил меня.
Граф де ля Мур и вправду заткнулся. Я открыла глаза — и увидела, что он удивленно таращится. Губы его кривила презрительная усмешка.
— Любил… — повторил он за мной, заменив мою печальную интонацию своей оскорбительной. — Тоже мне Беатриче. Любовь не для таких, как мы.
И рассмеялся весело, беззаботно, словно разговор шел не о смерти великого человека, а о дохлой собаке.
Тогда сунула руку за корсаж, вынула стилет, и воткнула его прямо в живот графу де ля Мур…
Но вернемся к пажу. Ибо тут как раз начинается совсем другая история…
1601 год от Рождества Христова.
Мгновения падения своего на юного пажа не помню совсем. Палец обнимающей меня руки чуть сдвинулся — и я не то, что очнулась, а просто снова стала все видеть, ощущать.
Я лежала на мальчике — и грудь моя омывала его шею с двух сторон. Ноги мои были разбросаны, а голый низ тела моего терся об одежду мальчика, под гульфиком которой громоздилась плоть, жар и величину которой я ощущала даже сквозь материю моего платья и бархат его штанов. Шее было жарко от его дыхания, мокро от поцелуев.
Осторожно приподнявшись над мальчиком, я дала ему возможность расстегнуться и спустить штаны. (Вообще-то мужчины с полуспущенными штанами меня всегда раздражали, но в тот раз любая задержка, любое лишнее движение могло лишь навредить). Горячий, вибрирующий фаллос его лег в руку мне легко и удобно, как рукоятка хорошего охотничьего ножа, которым я убила когда-то вепря. Я сжала фаллос и почувствовала, как отозвалось на мое приветствие все тело пажа — он вытянулся, как струна, и, оставаясь все таким же напряженным, отдался мне во власть…