Выбрать главу
3

Антонио, приютивший в своей хибарке волчонка и всегда радующийся моим посещениям, как-то сказал:

— Вы, сеньорита, сильно изменились в последнее время. Не будь вы дочерью своего отца, я бы подумал, что в вас вселился нечистый.

Я оторвала взгляд от волчонка, пытающегося вырвать из моих рук кусочек свиной кожи, и улыбнулась кузнецу:

— Глупый мой Антонио, — сказала. — В замке у меня совсем иная жизнь, чем в деревне. И ты о ней не знаешь ничего.

— Вот то-то мне и страшно, сеньора Софья, — вздохнул он в ответ, — что живете уже совсем не нашей жизнью, а господской. В деревне ходят слухи, что род Аламанти знается с нечистой силой.

— И давно ходят? — спросила я с интересом. Ибо мне, как и всякой девчонке, было лестно услышать.

что с моим переходом в замок изменилось отношение простолюдинов и к графу.

— Всегда, — прозвучал неожиданный для меня ответ. — В деревне говорят, что на всем господском роду лежит печать…

Он не сказал последнего слова и испуганно уставился на меня.

— Печать дьявола? — подсказала я.

Он кивнул.

Волчонок перестал играть куском кожи и жалобно взгавкнул, как песий щенок.

— Ты глупый, Антонио, — сказала я тогда. — И все жители деревни глупее одного мизинца моего отца. И я тебе приказываю — слышишь, приказываю! — не болтай всякого вздора о том, чего ты не поминаешь и никогда не поймешь!

После слов этих я встала и ушла из дома кузнеца.

Не знаю уж, каким образом, но граф узнал о том разговоре. Были, наверное, уши в стенах лачуги Антонио.

Он похвалил меня за верность дому Аламанти и умение резко оборвать холопа, но и пожурил за то, что я не приказала наказать Антонио за непочтительность.

— Ты — госпожа, — сказал он. — Ты должна повелевать и не чувствовать себя оскорбленной словами простолюдина. Все ныне живущие на земле не стоят твоего внимания, а тем более — твоих чувств, которые ты растрачиваешь на человека, который только и может, как есть, спать да гадить. Будь выше и сильнее быдла. Запомни, что тебе дано стать владычицей целого мира. Но для того, чтобы ты стала настоящей Аламанти, чтобы ты поняла, что даже власть над миром ничтожна в сравнении со свободой духа, ты должна учиться и не думать ни о чем постороннем.

— Отец, — спросила я, — почему ты учишь меня премудрости движения и бытия, но не учишь простой грамоте, доступной каждому смертному? Неужели и ты, как и крестьяне наши, не знаешь букв и не умеешь писать?

— Всему свое время, — ответил граф с улыбкой. — Сначала ты должна познать сущность вещей, а уж потом исследовать их внешнюю оболочку.

После этого он взмахнул рукой, очертил над головой круг, закончил:

— Продолжим урок, София.

В тот день граф начал объяснять мне, чем волшебство отличается от науки.

— Многие знают Кабалу, — сказал он. — Отличают Черную Магию от Белой. Утверждают, что разбираются в алхимии и астрологии. В Германских странах, например, есть целые школы хиромантии, гидромантии, пиромантии. Но все это, по моему глубокому разумению, есть ложь и притворство или заблуждение. Волшебство и колдовство суть едины. Мы, Аламанти, владеем ими в полной для смертных мере. То же, чего мы совершить не в силах сами, нам помогут создать силы, о которых прочие люди знают лишь понаслышке. Важно лишь, чтобы наши желания не превышали необходимых для этого потребностей.

Последние слова показались мне в тот момент нелепыми. Я еще не знала, что желаниям человеческим нет числа, что желания эти могут быть столь фантастичны, столь неуемны, что никакие силы окружающего нас и потустороннего мира не в состоянии удовлетворить их. Потребностей же особых я в то время тоже не испытывала. Ибо все силы мои уходили на получение знаний, а в оставшееся время я едва успевала отдохнуть…

4

Лет шесть спустя, то есть в 1566 году, случилось мне влюбиться. А может, угораздило.

Я вспоминаю сейчас об этих месяцах с грустью и легкой тоской, потому прерываю свое повествование, перескакиваю через годы, чтобы пережить вновь то чудо, что сотворил со мной человек, которого впервые я увидела в Риме прямо на площади перед собором Петра и Павла…

Был он совсем не красив. В профиль нос его торчал топором, выбритый подбородок покрыт множеством порезов, черные патлы торчали из-под венецианской шапочки, как перепревшая солома из-под шляпы огородного чучела. Грубые сношенные башмаки и наряд затрапезный, какой синьоры сами носили много лет подряд, потом передали слугам, да и тем стало вскоре стыдно одеваться в подобное убожество. Привлекли в нем гордый и независимый взгляд и то, что гульфик на штанах был оторван, а прореха застегнута огромной костяной пуговицей, торчащей вперед так, что казалось, что мужское естество его длиннее даже его носа.

Меня несли в паланкине четыре эфиопа. По-моему, даже они удивились виду этого простолюдина и сами остановились, я не приказывала.

— Эй! — окликнула я незнакомца. — Ты кто?

— А ты? — услышала в ответ.

Подобным образом со мной в то время в Риме не говорили. В Вечном городе меня знал всякий. А мой паланкин и моих рабов тем более. Надо было приказать побить наглеца, но я сказала:

— В слуги ко мне пойдешь?

— А ты ко мне? — последовал ответ. Это меня развеселило.

— Сколько будешь платить? — спросила.

— Платить будешь ты, — заявил он.

И при этом хлопнул ладонью по пуговице. Это был первый мужчина, который говорил со мной то, что думал. Поэтому я сказала:

— Мой муж убьет тебя.

— Ах, у нас есть муж… — ухмыльнулся он. — Тогда плата удваивается.

Вокруг стали собираться зеваки. Римляне любят посудачить о сеньорах. А тут — такая картина. Я вспомнила слова мужа о том, что скандалов надо в этом городе избегать, ибо власть папы безмерна, а благочестие его и того сильней. Потому приказала наглецу:

— Следуй за нами.

Похлопала по краю паланкина — и рабы понесли меня от собора прочь. Толпа повалила следом.

— А парень молодец! — переговаривались горожане. — Саму Софию околдовал.

Толпа проводила нас до самого моего дома на Пьяца-дель-Оро. Теперь ни площади нет, ни дома того. Стоят развалюхи. А когда-то здесь было просторно и дом мой назывался дворцом графа де ля Мур. Окружал его высокий каменный забор с кипарисовыми воротами, внутри раскинулось два двора: передний и задний. Перед домом бил среди роз фонтан, а за зданием был выложенный мрамором бассейн, рос затейливый восточный сад.

— Будешь моим садоводом, — объявила я идущему рядом с паланкином незнакомцу.

И под хохот восхищенной толпы въехала под сень ворот, наперед зная, что встреченный мною у собора святых Петра и Павла человек войдет следом.

Каково же было мое изумление, когда, выйдя из опущенных на камни переднего двора носилок, я не обнаружила должного стоять возле них нового садовника.

— Где он? — спросила я эфиопов и пояснила. — Этот наглец.

Те залепетали в ответ. Кажется, они не заметили даже: вошел он в ворота или остался на площади.

Тогда я приказала вышедшим из дома слугам отсыпать эфиопам по пять плетей, а сама отправилась к стоящей под навесом кушетке. Прилегла на нее, глядя на фонтан и катая в пальцах виноградинку, оторванную от лежащей передо мной грозди.

Есть не хотелось. Даже наблюдать за журчащей и пенящейся у ног бронзового тритона водой было неинтересно. Да и сам тритон, раньше казавшийся мне прекрасным благодаря своей мокроте и крепости, стал выглядеть невзрачно. Я смотрела на полупогруженную в синь воды темно-зеленую скульптуру, а видела вместо него некрасивое лицо с плохо выбритым подбородком и наглым взглядом.

«Странно, — думала я, — почему он разговаривал со мной так? Как посмел?»

Но при этом не сердилась. Хотелось, чтобы он еще раз обратился ко мне… наглец. И тогда бы я ответила…

Я была замужней дамой, почиталась верной римской женой, ибо отдавала свое тело лишь тому, кому велел отдаваться мне мой муж, то есть синьорам благородным, знатным и семье нашей, нашему хозяйству полезным. Я пользовалась любовью и уважением во многих солидных римских домах, была на короткой дружеской ноге с их хозяйками, ибо не претендовала на мужей их, на их состояние и не собиралась рожать от кого-либо, кроме как от мужа. Потому можно считать, что та развеселившая меня мысль была первой о предполагаемой измене.