Я бы ответила этому наглецу с топориным носом… лишь бы он спросил…
Сейчас, когда я достигла пределов возможностей смертного на земле, когда я понимаю, что множество знаний моих я сумела получить от отца только потому, что во время занятий он насылал на меня вещий сон, когда я и сама могу делать это, как и многое уже из того, о чем отец и помышлять не мог, я так же, как и он, ищу себе ученика, способного незрелым умом своим постичь всю ту бесконечную мудрость, что впитала я за свои пятьдесят два года жизни. Но — и в том несчастье мое! — я, должно быть, никогда такового ученика не найду… и унесу в могилу сокровенные знания рода Аламанти. А жаль…
Потому что людям не интересно знать, почему и как я сумела выжить в этом трижды прекрасном и многажды опасным для женщине мире. Им интересна внешняя сторона моих деяний, о которых наслышаны не только жители нашего села, смотрящие на меня со страхом, когда я выезжаю из замка. Обо мне говорят по всей Италии, и в Испании, и в Франции, и даже в далекой Московитии.
Люди судят обо мне так, словно они равны мне. Но разумению их недоступно то, что скрывается за поступками моими и похождениями. Сейчас, когда все в прошлом, когда плоть моя медленно ссыхается внутри стен замка Аламанти, я спускаюсь в подвал моего отца по потайной лестнице в стенах Девичьей башни, зажигаю один из факелов, и при колеблющем свете его огня пишу повесть своей жизни, ибо когда нет достойного ученика, а память полна знаний бесценных, остается только передавать их бумаге — изобретению новому, но уже покорившему весь известный нам мир бескровно, но с силой большей, чем у завоевателя мира древности Александра Македонского.
Все прочие тайные двери замка я самолично заложила изнутри засовами, и теперь уверена, как был когда-то уверен в том отец, что никто во всем мире, кроме меня, не проникнет сюда. И если смерть застигнет меня за этим столом, никто и никогда не додумается искать меня здесь, и породит это немало нелепых слухов не только в нашей деревне, но и во всей нашей многострадальной Италии.
Ибо мальчик тот — паж моего отца — не знал всей системы тайных ходов внутри замка, а воспользовался всего лишь одной тайной нишей в переходе в Девичью башню, которая закрывается проворачивающимся на шарнирах камнем высотой в человеческий рост.
Однажды, когда отец заметил пажа в глубине того коридора, но не обнаружил мальчика ни внутри моей комнаты, ни вокруг нее, он приказал заколотить в щель между камнем и стеной железный клин, а потом промазать по окружности всего камня известковым раствором.
Недавно я приказала выковырять раствор и вырвать клин. После недельных трудов троим крестьянам моим удалось-таки развернуть камень.
Я взяла из рук одного из них свечу, и вступила в темную нишу.
Мальчик лежал на боку, свернувшись клубочком. Глаза его были закрыты, словно он спал. Тело было высохшим, но выглядело словно живое.
Я долго вглядывалась в забытые милые черты, стараясь вспомнить, чем жила в юные годы, кроме тех часов, что были отданы мной приобретению знаний…
ГЛАВА ТРЕТЬЯ,
в которой София взрослеет, знакомится с дядюшкой Николо и тело ее созревает для мужской ласки
1560 год от Рождества Христова. Мальчик-паж был сыном старухи Лючии. Впрочем, старухой считала ее лишь я. В мои 12 лет ее 34 казались мне древностью почти Мафусаиловой. Зато мальчишка-одногодок казался мне совсем еще сосунком, отчего почтительность его и пламенные взгляды в мою сторону лишь веселили и приятно щекотали сердце.
Мальчишка был влюблен, как бывают влюблены лишь недавно вступившие в отрочество будущие ловеласы. Природа дает им шанс познать всю горечь тех потерь, что испытают их будущие жертвы, для того, быть может, чтобы образумились они и не совершали того, что мать-церковь зовет грехом прелюбодеяния. Но я не знаю никого из таких, кто внял бы предостережению, сопережил бы своим будущим жертвам и укротил свой жеребячий пыл. Мальчик-паж принадлежал именно к этой породе.
В ночные часы я слышала, как он скреб ногтями двери моей спальни, хотя и он, и я знали, что засов не задвинут и ничто ему не мешает переступить порог.
Днем он пожирал меня глазами, стоя за стулом восседающего перед дымящимся супом отца. В дни народных гуляний, когда мы все выходили на парадный балкон замка, дабы чернь имела счастье лицезреть наши породистые лица, он не видел ни весело танцующих в хороводах румянощеких и в лентах девиц, ни мускулистых, борющихся на рассыпанной на камнях соломе парней, ни даже бродячих фокусников, пожирающих огонь, как хлеб, ни комедиантов в пестрых одеждах. Он смотрел только на меня, забывая порой обслужить отца, отчего то и дело получал подзатыльники и обещания выгнать из замка взашей.
Так продолжалось без малого год. И кто его знает, как бы все обернулось, если бы в одно утро я не проснулась с чувством недомогания и не ощутила что-то мокрое и липкое между ног. Поначалу подумала, что накануне вечером слишком много выпила воды, но потом почувствовала резь чуть пониже живота и, распахнув одеяло, обнаружила на простыне кровь.
Сразу вспомнились разговоры женщин в деревне о том, что раз в месяц с девушками и не беременными женщинами происходит некое таинство, от которого они истекают кровью, а после снова могут являть мужчинам свое лоно для зарождения в нем жизни.
И боль, и стыд проснулись во мне. Быстро скомкав простыни, я помчалась с ними в нижние этажи и, спрятавшись в полутемном углу, принялась усиленно тереть пемзой кровавые пятна на льняной мокрой материи.
Кухарка, у которой я украла для этого деревянную бадью, сновала где-то за стеной, ворча, что сослепу не найдет там чего-то. На головой посвистывали летучие, никогда здесь не засыпающие мыши. Я терла простыни с такой силой, что быстро заболели костяшки пальцев и из них полилась новая кровь.
— Какая ты все-таки глупая девчонка, — услышала за спиной. Голос был мне незнакомый, сухой и хриплый.
Я вся сжалась в комок, готовая закричать от стыда и ненависти к тому, кто подсмотрел за мной в такой неподходящий момент. Обернулась — и увидела хоть и сзади, но не на полу, а под потолком контур чего-то полупрозрачного в виде фигуры человека со слабосветящимся лицом.
— Сеньора сама не должна стирать. — продолжила фигура тем же хриплым голосом. — Для подобных дел есть у нее слуги.
Теперь, когда мы встречаемся с дядюшкой Никколо чуть ли не ежедневно, болтаем о том, о сем, он нет-нет, а припомнит, как я швырнула в него мокрую простынь и выхватила маленький ножик, который прятала за поясом. Он до сих пор считает, что тот порыв был свидетельством великой решимости и смелости — и только. Но я-то помню ту волну страха, что накатила на меня, когда простынь пролетела сквозь фигуру, а лезвие даже не всколыхнуло того, что должно быть ногой.
Призрак медленно опустился на пол, присел на край корыта, представился:
— Дядюшка Никколо. Твой пра-пра-пра-прадед, если верить тому, что нынешний сеньор замка — твой отец.
Затем он встал, прошел меня насквозь, вышел с противоположной стороны деревянного корыта с замоченными в нем простынями, продолжил:
— А сиськи у тебя ничего. Через пару лет тебя надо драть и драть — так, чтобы перья из перины летели.
Я рубанула по призраку ножом — и лезвие его разлетелось от удара о камень стены.
— Молодец, девка! — довольно произнес он. — Чувствуется кровь Аламанти. Зовут-то тебя как?
— София, — сказала я, обтирая руки о подол мокрого платья. В конце концов, не драться же с привидением все утро. — А вы убирайтесь отсюда. Ночь кончилась.
— А мне все равно, — заявил призрак. — Утро, вечер, ночь, день… Замок большой, окон мало. Наш брат боится солнечного света, а его у Аламанти негусто.
— И много вас? — полюбопытствовала я, поднимая с пола грязную простынь.
— Кого?
— Ну, вас — вашего брата, — не решилась я сказать слова «привидений».
Дядюшка развалился в воздухе между полом и потолком, как на кресле, ответил:
— Не считал. С иными порой по пятьдесят лет не видишься, считаешь, что успокоились, ан глядь — появятся из какой-нибудь дыры, и ну про живых болтать, будто новое что знает. А что ножик из-за меня сломала — это нехорошо. Ты, девка, в возраст вступила, умей защититься. Кто-то из апостолов — Павел, кажется, — говорил, что всякий мужчина, глядя на женщину, втайне прелюбодействует с ней. А ты красавица.