Если так, то и здесь, у самых истоков Платоновой мудрости, борется миф-мистерия с историей.
Прежде чем спрашивать, была ли Атлантида, надо бы спросить, что думает об этом сам Платон. Но вот, как это ни странно, за две с половиной тысячи лет, этого никто не сделал. Сделать это, впрочем, не так-то легко.
Миф — мистерия — история в Платоновой мудрости сплетены, сотканы, как тончайшие, в органических тканях, волокна, как элементы в химических телах. Эти три порядка слиты в нем так, как дух, душа и тело в человеке. Как же их рассечь, не убивая?
Первый из двух «атлантических» диалогов Платона, «Тимей», есть продолжение если не существующего, то воображаемого, диалога «О республике». Вчера говорили о ней — сегодня будут говорить об «Атлантиде». Цель обеих бесед одна — строение наилучшего Града, Полиса. Это для Платона уже не миф, не сказка, не игра, а самое важное и ответственное из всех человеческих дел.
«Один, два, три, а где же четвертый?» — начинает беседу Сократ, считая собеседников и, уж конечно, не думая о пифагорейской тайне Числа — «Четверицы Божественной», tetraktys, и еще меньше думая о нашей Троице, Тайне Трех. Но нам, в таком начале такой беседы, трудно не вспомнить о Ней.
«— Главное из сказанного мною вчера о Республике, вот что, — продолжает Сократ. — Какое и из каких людей правление наилучшее… Самая природа души, говорили мы, должна быть у стражей Града, phylakes, огненной и мудрой вместе, чтобы могли они, смотря по нужде, быть то милосердными, то грозными».
Вечный образ, платоновская «идея» Града, были даны Сократом вчера, в бесплотной и бескровной отвлеченности — в «мифе»; сегодня надо облечь ее в плоть и кровь — в «историю». Но сделать этого Сократ не может, потому что ему не хватает чего-то, — чего-то не знает он, при всей своей мудрости, как сам признается, — признание для обоих, Платона и Сократа, ученика и учителя, бесконечно-важное. Сделает это за него один из трех собеседников, Критий Младший, вспоминая, что слышал мальчиком от деда своего, Крития Старшего, а тот — от Солона Законодателя, а тот — от старого жреца в храме Саисской богини, Нейт (Neith), a тот, наконец, читал в незапамятно-древних записях Неитова храма, — «не измышленную басню, а сущую истину», как скажет Сократ, — об «Атлантиде», первом, погибшем человечестве, и современных ему Афинах или каком-то неизвестном, доисторическом городе, названном «Афинами» на платоно-пифагорейском, сокровенном языке мифа — мистерии — истории.
Молча, немо, слушает Крития Сократ, как будто смиренно учится.
— А теперь, Сократ, — заключает Критий, — граждан и град, изображенных тобою вчера, как бы в мифе, перенесем в действительность, предполагая, что дело идет вот об этом, действительно существующем, городе (Афинах) и что измышленные тобою граждане — вот эти, настоящие, предки наши, о которых говорил (Саисский) жрец; пусть будет между ними соответствие полное… и граждане твои будут теми самыми, которые, действительно, существовали тогда (во времена Атлантиды)… Итак, нам нужно решить, будем ли мы сегодня говорить об этом или о чем-нибудь другом.
— О чем же, Критий, могли бы мы говорить приличнее в этот канун богининой жертвы (Панафиней), тем более что все это не измышленная басня, а сущая истина, mê plasthenta mython, all alêthinon logon, вот что главное!
Кажется ясно, насколько может быть ясно в такой беседе о таком предмете. «Один, два, три, а где же четвертый?» Может быть, только Четвертый, еще не пришедший, но ожидаемый, разъяснил бы все до конца. Главное, впрочем, ясно и так: сам Платон в Атлантиду верит; может быть, обманывается, но не лжет; кто ее создал, тот не разрушил.
Два у него поручителя истины: предок, «полубог», Солон, и современник, «божественный» учитель, Сократ; воплощенная истина — оба.
Если «Атлантида» — ложь, то и эти оба лгут, или Платон лжет на них, в самом для него великом и святом — в строении человеческого града — «Града Божьего»; лжет не только пред лицом своего народа и времени, но и всех времен, всех народов: ведь знает же — помнит, по его же собственному, чудному слову, что голос его дойдет до них всех.
Это невероятно, но еще невероятнее, что он лжет так неискусно, как будто нарочно, чтобы быть изобличенным наверняка и с наибольшею легкостью.
«Прежде всего, широко распространенная и излюбленная гипотеза, будто бы „Атлантида“ Платона есть голая басня, должна быть отвергнута, по общим соображениям культурно-психологическим, — хорошо говорит об этом немецкий ученый Рихард Генниг. — Связывать описание совершенно баснословной страны с точно известными географическими именами есть нечто во всемирной литературе беспримерное. Обозначение мест в подобных случаях всегда умышленно сбивчиво или даже просто шутливо… А Платон недвусмысленно указывает на географически определенные места: „Геркулесовы Столпы“ (Гибралтар), „область Гáдира“ (Кадикс) и проч.». Кстати сказать, это «прочее», забытое Геннигом, потому что привычно-забвенное может быть главное: «Атлантида» — «Атлантика», в этом созвучии нерасторжимая связь мифа с историей; весь вопрос в том, кто кого родил, Атлантида — Атлантику, или наоборот.
«Во всех подобных мифах, как это видно по другим таким же загадкам (Офир, Винета и т. п.), слышатся отзвуки истории, — заключает Генниг. — Думать, что у Платона дело обстоит иначе, нет никаких оснований. Вот почему можно считать раз навсегда установленным, что миф об Атлантиде взят не с ветра; за ним лежит какая-то несомненно-историческая действительность» (R. Hennig, Das Rätsel der Atlantis, «Meereskunde», В. XIV, 5, 5, 8).
Вот одна невероятность лжи, географическая, а вот и другая, психологическая, едва ли не большая.
Мы узнаем от Крития, что Солон, если бы хотел и не был слишком занят политикой, мог бы сделаться великим поэтом, «не меньше Гомера и Гезиода». Кажется, еще в Египте, где слышал от жрецов сказание о войне Атлантиды с Афинами, он начал писать поэму, по собственноручной записи о слышанном, но не кончил и привез в Афины только черновой набросок, вместе с тою записью. «Она была у деда моего, Крития Старшего… Я зачитывался ею в детстве», — сообщает Критий или его устами Платон, должно быть, общее семейное предание, потому что Критий — дальний родственник Платона, по мачехе его, Периктионе, внучке Крития Старшего (Pl., Tim., 21, с; 26, с. — A. Rivaud, Platon, 1925, t. X, p. 130).
Если все это ложь и никакой Солоновой записи у Крития не было, то совершенно непонятно, зачем Платону лгать так ребячески-глупо: ведь стоило только афинянам полюбопытствовать, где поэма и запись об их величайшем древнем подвиге, чтобы узнать — всякая собака в Афинах знала Солона и обоих Критиев, — что ни поэмы, ни записи нет и что Платон — бесстыдный лжец. Если же поэма и запись действительно были, то значит, Солон что-то слышал от Саисских жрецов, достойное записи, и те что-то знали о какой-то неизвестной стране в Океане. А это и значит: за Атлантидой — история.
Тут-то, однако, и начинается трудность — отделить миф от истории, вынуть его из нее, как душу из тела, не убивая обоих. Но уж если кому-нибудь бороться с этой трудностью, то, казалось бы, нам, может быть, очень слабым в религии, но достаточно сильным в истории. Во всяком случае, игра стоит свеч: если Атлантида была, то вся история человечества озаряется новым светом.
Как же, однако, второе человечество могло забыть первое? Что значит это мертвое молчание истории? Почему голос Платона единственный? До него молчание, а после — только эхо его же голоса. Крантон, Прокл, Элиан, Тимаген, Диодор, Плиний, Страбон, Плутарх, Посидоний, — до темного варвара, византийского инока, Козьмы Индикопла, — все только повторяют или искажают Платона. «Атлантида упоминается им одним, да теми, кто его читал», — этот приговор одного из лучших знатоков вопроса как будто подтверждается каждый раз, при ближайшем рассмотрении источников (Gsell. Histoire ancienne de l’Afrique du Nord, I, 1913, p. 328).