— Ну а вы? — возразил Алтуфьев. — Если вы признаете правдой все, что рассказывает Власьев, то, как ни толкуйте смысл ваших действий, оправдывать их нельзя.
— А что я сделал дурного?
— Вы хотели опоить в вине ни в чем неповинного человека.
— Опоить снотворным, но только снотворным, чтобы дать моему гостю возможность скрыться.
— А затем хотели этого гостя выдать.
— Но не выдал! От слова до дела далеко. Я знал, что мне легче будет дать возможность бежать Овинскому, если я сделаю вид, что я заодно с офицером.
— И, когда этот офицер вызвал на честный поединок Овинского, вы ничего не передали тому.
— Опять вы о честном поединке! Опять, по-вашему, было бы лучше, чтобы один из них остался мертвым. А я их обоих отпустил живыми! Вы станете упрекать меня за это?
— Но позвольте! Так все можно оправдать, — сказал Алтуфьев, — и даже, пожалуй, ваше поведение относительно невестки.
— О котором вы узнали из разорванных без прочтения записок Евлалии Андреевны! Я не боюсь говорить о своем поведении. Давайте, разберем все, что знаем друг о друге. В чем мое поведение нехорошо относительно невестки?
— Вы мучили и пугали ее клятвой, которую вынудил у нее ваш брат.
— Еще что?
— Еще… я не знаю. Вообще она много терпела от вас.
— Только и терпела, что я пугал ее, но, видите ли, она была молода, я знал, что выдержать она не может, влюбится и не сдержит клятвы. Надо было знать ее, чтобы понять, что должно было произойти в ней при этом. Надо было знать ее исключительную впечатлительность…
— И потому вы пугали ее?
— Да, потому я и пугал ее, чтобы, когда она влюбится, первому сказать, что разрешаю ее от клятвы, чтобы дать ей основание оправдать себя перед самой собой. Уж если я, пугавший ее, говорил, что клятва — дело прошлое, так самой-то ей легко было успокоиться. Так и случилось: она влюбилась, вышла замуж за графа. Они бежали от меня. Я не искал их. Потом, через много лет, мы встретились во Флоренции, и я первый стал утешать графиню, говорить, что не надо вспоминать прошлое, что пусть она живет и будет счастлива.
— Но вместе с тем вы следили за ней и натолкнули графа на ее мнимую измену.
— Кто вам сказал это?
— Но кто же в таком случае открыл глаза графу?
— Горничная, прогнанная графиней за дурное поведение горничная. Она донесла графу, и тот, не сказав даже мне ничего, стал следить и открыл, что было.
— Так что вы сами были тоже уверены, что графиня обманула мужа?
— Так же, как и граф. Доказательства показались убедительными одинаково как мне, так и ему.
— Ну, а с Овинским вы больше не встречались?
— Встречался.
— И никогда не расспрашивали его?
— Не только не расспрашивал, но, когда он пытался заговорить со мной о Флоренции, я останавливал его.
— Зачем?
— А зачем мне было узнавать? Графиня тогда уже умерла, не надо было тревожить покой мертвых, чтобы нарушить покой живых… Таково мое убеждение, если мы говорим обо мне! Вы видите, я не побоялся разговора о себе. Теперь о вас, молодой человек.
— Что же я?
— Что вы? Разберите разумно, что делаете вы тут все время — делаете вполне благородными, хорошими средствами, я не могу спорить против этого. Ну, а цель? Какова ваша цель?
— В каком смысле цель и что я делаю, по-вашему?
— Открываете графу глаза: привозите ему часы, записки…
— Да, но ведь это обеляет память напрасно заподозренной и обвиненной женщины.
— Двадцать два года тому назад умершей. Она умерла, перешла в другой мир, если вы тому верите, а граф остался жить, перестрадал свое горе, нашел в себе силы перенести его именно потому, что считал жену виноватой, а теперь вы со своими прекрасными средствами приходите к какой цели? К тому, что граф узнал, что его жена была чиста перед ним, а он кругом не прав, и она умерла, может быть, убитая его жестокостью! Как вы думаете, что теперь должен испытывать он, каково ему теперь? Будь графиня жива — о, тогда я сказал бы вам: «Да, вы поступаете прекрасно — оправдайте ее перед графом, и вы будете действовать, как друг ему…»
— Но, кроме уважения, дружбы и самых искренних чувств, я ничего не питаю к графу и желаю действовать именно как друг.
— А оказались врагом. Только враг мог поступить так, как сделали вы. Теперь граф слег в постель. Бог ведает, встанет ли он? Потрясение для него было слишком велико, едва ли он переживет его: Нет, если бы вы подумали о том, что делали, то скрыли бы от графа и часы, и тетрадки, и свои соображения. Может быть, это было бы и нехорошо, как средство, но граф не лежал бы в постели, а был бы бодр, здоров и беседовал бы с нами. Своими действиями вы не воскресили графини — ее нет для нас по-прежнему, но может статься, что не станет и графа.