— Я не хочу этого! — смиренно произнес Алтуфьев.
— А если не хотите, тогда одумайтесь и поступайте осмотрительнее. Теперь единственно, что может спасти его, — это восстановление его прежнего душевного равновесия, как говорят это. А восстановиться оно может, если вы не помешаете мне разуверить графа, насколько я окажусь в силах, в тех фактах, которые он узнал через вас. Если виновность графини останется у него в сомнении, он может жить поддержанный надеждой, что не виноват перед ней. Понимаете? В этом его спасение.
— Значит, вы решитесь добиться, чтобы граф разуверился?
— Да, чтобы спасти его. И именно для этого, а не для чего другого, я разговариваю с вами так долго. То, что вы с господином Тарусским могли бы думать обо мне, мне безразлично. Вы могли бы сколько угодно уходить, не кланяясь и держа руки в карманах, я не стал бы начинать с вами разговора, чтобы обелять себя и свои поступки перед вами, если же я заговорил, то единственно ради графа, потому что хочу, чтобы он жил. Ведь теперь дело идет о его жизни и смерти.
В это время появился старый слуга и доложил Алтуфьеву, что его сиятельство просит его к себе.
— Скажите графу, — ответил за Алтуфьева Рыбачевский, — что я не пускаю молодого человека к нему. Теперь поздно и граф слишком утомлен, ему нужно спокойствие. Господин Алтуфьев заедет лучше на днях, как-нибудь утром.
Глава XXIII
Граф лежал в спальне, в небольшой узкой комнате с палисандровой лакированной панелью в человеческий рост по стенам.
Кровать была простая, железная, складная. Возле нее стоял столик со стаканом питья и свечой под тафтяным зеленым абажуром. Эта свеча и теплившаяся у большого образа в золотой ризе в углу лампадка освещали комнату. Против кровати на стене был повешен сегодня по приказанию графа принесенный из кабинета портрет его жены.
Рыбачевский, проводив Алтуфьева, вошел в спальню, откуда только что удалился Овинский.
Граф лежал, повернувшись на бок так, чтобы ему был виден портрет.
— Отчего вы не пустили его ко мне? — спросил он, слабо подымая глаза.
— Сегодня уже поздно.
— Именно пока не поздно. Может быть, завтра будет поздно.
— Ну, что там! — заговорил Рыбачевский, усаживаясь на стул не в ногах графа, а против кровати у стены, — авось, Бог даст, все обойдется… Вы все-таки не хотите послать за доктором?
Граф отрицательно покачал головой, а затем сказал:
— Возьмите… тут в столике…
Рыбачевский поднялся, выдвинул ящик в столе и достал оттуда сложенную пополам бумагу.
— Подпишите! — сказал ему граф.
Рыбачевский развернул бумагу и, прочтя ее, спросил:
— Ваше завещание?
— Да.
— Хорошо, я подпишу, — произнес Рыбачевский и, положив бумагу в карман, опять уселся на свое место, после чего спросил: — Вы, значит, не оставляете своего состояния братству?
— Нет, — ответил граф.
— Передумали?
— Передумал.
— Ну, а Овинский дал разъяснения?
— Все… подробно.
— Откуда же явились у него вторые часы?
— Он сам сделал их.
— Сам?
— Да.
— Точь-в-точь такие же, как и у графини?
— То есть точь-в-точь такие же, как сделал Симон Конарский. Овинский — его ученик, воспитанник и последователь.
— Он так хорошо запомнил работу своего учителя, что мог сделать на память?
— Нет. Симон Конарский в присутствии Овин-ского делал эти часы, а он, тогда шестнадцатилетний юноша, подражал ему и рабски копировал каждую часть механизма.
— А когда Конарский был схвачен?
— Овинскому удалось скрыться и сохранить свои часы. Часы Конарского были проданы с арестованными вещами. Овинский с тех пор не бросал часового мастерства.
— Он прибегал к нему, как и его учитель, когда нужно было скрываться?
— Да.
— А свои часы берег?
— Конечно.
— Отчего же он не объяснил этого вам, когда вы пришли к нему во Флоренции?
— Оттого, что он жил там, скрывая свое прошлое, в особенности от встречавшихся там русских. Сколько бы ни убеждали его, что я не опасен, он не верил — боялся, что я могу выдать его.
— Да, его пугали ваша близость с русским посольством в Риме и знакомство с важными людьми, приезжавшими в Италию из России.