— Ну, вот видите!
— Но все-таки при таком исключительном случае он должен был рассказать вам.
— Он должен был рассказать, как очутились у него часы. Но для этого ему нужно было признаться мне, что он — тот самый Овинский, ученик Симона Конарского, которого разыскивают в России. Действительно, только у ученика Конарского мог быть второй экземпляр часов. Овинский не решился выдать мне себя и замолчал, когда я сказал ему, что мне известно, что часы моей жены работы Симона Конарского.
— И он дал вам унести свои часы и сейчас же поспешил скрыться из Флоренции?
— Да.
— Предпочтя, значит, погубить женщину?
— Нет. Он не подозревал, да и не мог подозревать, что обстоятельства сложились так, как сложились. Он был уверен, что, когда я вернусь домой, все сейчас же объяснится, потому что он-то знал, что графиня никогда не бывала у него и что ее часы при ней. Он не боялся за нее. Он боялся только за себя и бежал. Потом, когда он узнал, что я разошелся с женой, он пытался объяснить мне, писал. Я сам виноват, что не хотел его слушать.
— Виноваты ли?
— Конечно.
— А что, если все это — басня?
Глаза у графа слегка оживились.
— Почему басня? — спросил он.
— Тут слишком много неясного, недоговоренного и невероятного.
— Вам кажется невероятным, что человек, преследуемый всю свою жизнь, побоялся выдать себя?
— Нет, но сделанные им по шаблону его учителя часы должны были быть дороги для него.
— Но учитель-то этот был Симон Конарский. Как же, в самом деле, было ему признаться?
— Такую вещь, как эти часы, берегут в подобных случаях, а не оставляют валяться на столах, на виду. Овинский побоялся открыть свою связь с Симоном Конарским, а между тем явную улику этой связи держал совершенно открыто, так что каждый, вы или другой кто-нибудь, кто пришел бы к нему, мог увидеть ее? Как хотите, тут что-то неясно.
— Но ведь это было в его собственной комнате, в его собственном жилье.
— Все равно!
— На себе он никогда не носил этих часов.
— Еще бы он носил их на себе! Нет, он не должен был и держать их на столе, хотя бы даже и у себя в комнате, если в эту комнату входили посторонние. Но тут есть еще и большая несообразность. Ведь если часы эти были ему так дороги, если он хранил их всю жизнь, то как же мог он расстаться с ними так легко? Вы приходите, берете часы, которые он считает своими, а он позволяет вам унести их?
— Но что же ему было делать?
— Да он мог, не выдавая себя, доказать вам, что часы принадлежат ему. Ведь были у вас в руках и в руках графини часы Симона Конарского, а из-за этого никто не называл вас революционером. Ваш отец купил их в Вильне, и они достались вам. Овинский так же просто мог сказать вам, что его часы — работы ученика Симона Конарского и что он купил их ну хотя бы в той же Вильне или Варшаве. Незачем было выдавать себя.
— Но он мог растеряться.
— Овинский не похож на такого, что может растеряться, я знаю его. Нет, тут неясно, а если неясно тут, то нельзя верить и всему остальному. Овинский мог не найтись лишь в том случае, если часы действительно графиня забыла у него. Тогда его психология ясна. Он попробовал было уверить вас, что это его часы, но, когда вы сказали, что их существует всего один экземпляр, ему ничего не осталось возразить, и он смолк.
— Ну, а вторые часы у графини, ее записки наконец…
Рыбачевский сложил руки и закрыл глаза, а затем проговорил, взглянув на Горского:
— Записки графини? Да ведь она писала их, чтобы оправдать себя перед будущим ребенком. Она сама это прямо и говорит. Почем мы знаем, насколько при этом развилось ее воображение? Послушайте — я, разумеется, ничего не говорю наверняка, я предполагаю только. История, которую мы узнали из записок, довольно фантастична. Давайте фантазировать и мы. Представьте себе, что, когда графиня уехала в Россию, Овинский отправился за нею.
Рыбачевский приостановился, как бы выждав, не возразит ли граф, но тот смотрел на него сухими глазами и слушал.
Тогда Рыбачевский втянул в себя воздух и продолжал:
— Они встречаются здесь, в Москве. Единственная улика против графини — часы. Она упрекает его в том, что он выдал вам эти часы. Ей нужно восстановить себя в ваших глазах.
— Зачем?
— Да для ребенка, Боже мой! Конечно, она тревожится о его судьбе, в особенности если боится, что не переживет родов, а все беременные боятся этого. Ведь вы можете не признать рожденного ею ребенка за своего.
— Так это и было, — тихо произнес граф. — Когда мне телеграфировали, что ребенок родился и моя жена умерла, я ответил, что у меня нет ребенка, а чужих детей я не хочу знать.