— И мне в последнее время она странной кажется: ласковее еще, почтительнее и нежнее ко мне, а все как-то иначе… Точно все спросить хочет и не решается.
— Вы бы сами сказали.
— Не моя тут воля, Секлетея. Мне путаться не следует.
Секлетея степенно положила крестное знамение и проговорила:
— Конечно, как думаете лучше.
— Я думаю, если нужно, так Наденька и помимо меня узнает, нам же вступаться грех. Так вот я и хотела сказать тебе, что вступаться нам считаю грехом и ты молчи по-прежнему.
— Слушаю-с!
— Господин Алтуфьев приехал?
— Приехали. Сейчас, наверно, к вам придут.
Обыкновенно Алтуфьев приезжал с утра во Власьево. Надя встречала его, и они вместе шли во флигель к Софье Семеновне. На этот раз последняя увидела, что Григорий Алексеевич идет к ней один.
— Вот они! — показала Секлетея.
— Вижу. Ступай!
Алтуфьев вошел с книгой в руках.
— А Надя? — спросила Софья Семеновна.
— Я сказал, что один пойду к вам. Мне надо спросить у вас, Софья Семеновна…
Власьева закрыла глаза и кивнула головой, что готова, дескать, отвечать.
— Вчера мы с Надей ездили в Спасское, — заговорил Григорий Алексеевич.
— Знаю.
— И вчера ни она, ни я не решились беспокоить вас.
— Ну?
— Вчера в Спасском мы обходили старый дом и зашли в спальню, где умер покойный граф. Там все было, как в день его смерти, и лампадка теплилась у образа, а против кровати, на стуле, стоял портрет графини. Мы вошли, остановились. Вдруг старик-лакей спрашивает Надю: "А портрет графини, вашей матушки, прикажите здесь оставить или к вам во Власьево отвезти?"
— Он спросил это?
— Да.
— Ну, а Надя?
— Она посмотрела на меня и заплакала.
— А старика-лакея вы не спросили, кто велел ему сказать это?
— Старый человек, который приезжал перед смертью графа.
— Какой старый человек?
— Овинский.
— А сам Овинский где теперь?
— Не знаю. Он уехал в день смерти графа. Потом я посылал разыскивать его в Москву.
— Зачем?
— Он увез свои часы, и вместе с ними исчез кусок пергамента, который граф держал в руках мертвый. Овинский, вероятно, увез его.
— И не нашли его?
— Нет. Старого часовщика, с тех пор как он уехал в Спасское, никто не видел в Москве.
— Так Овинский, уезжая, велел лакею спросить Надю о портрете?
— Да.
— Ее, значит, воля. Хорошо, призовите Надю! — и Софья Семеновна протянула руку к книге, которую принес Алтуфьев.
— Это — книга о розенкрейцерах, помните, вы мне дали ее, — сказал Алтуфьев. — Вот что: если можно, подарите ее мне.
Софья Семеновна кивнула в знак согласия.
— Так идите за Надей и возвращайтесь с нею.
Глава XXVI
"Отношения набекрень", как говорил Тарусский, между бароном и Веретенниковым завершились полным примирением.
Еще во время переговоров о дуэли Веретенников решился наконец и сделал предложение Вере. Оно было принято. Веретенников совсем обезумел от счастья, сломал качальную скамейку в саду, чуть не задушил в своих объятиях Владимира Гавриловича и явился к барону в имение, чтобы извиниться, пешком, потому что долго было ждать, пока подадут лошадей. Он был так мил в своем безумии, что сердиться на него не было никакой возможности.
Барон сначала был недоволен, что болезнь отправленного в Москву Рыбачевского задержит продажу имения. Он даже ездил к нему и узнал, что горбун вне всякой опасности и, быстро поправляясь, собирается в Италию.
Власьевский мир был в общем до того счастлив, что даже нелепая острота Тарусского, что "Рыбачевский потому собирается в Италию, что Италия не может собираться в него", имела успех и вызвала хохот.
Один Владимир Гаврилович не мог равнодушно вспомнить о горбуне и часто за чаем, вылив в свой стакан все сливки из молочника, вдруг вскрикивал:
— Нет, какой подлец, извините за выражение, каков! Ну, не буду я Владимиром Власьевым, если не проучу его!
И он успокаивался лишь тогда, когда Тарусская, которой не хватило сливок, бранила Рыбачевского, чтобы доставить ему удовольствие.
— Так вы согласны со мной, Анна Сергеевна? — переспрашивал он, и она должна была отвечать:
— Вполне согласна, Владимир Гаврилович.
Раз как-то Алтуфьев попробовал объяснить ему свой взгляд на Рыбачевского. Он нарисовал на визитной карточке треугольник и показал его вершиной вверх Владимиру Гавриловичу.
— Вот видите треугольник? Так он изображает добро. Это высшая эмблема всего прекрасного и добра. А переверните его? — и Алтуфьев повернул треугольник вершиной книзу. — А так — высшее выражение зла. Зло — в добре и добро — в зле. Они соединены неразрывно, как свет с тенью. Вот что, по-моему, — Рыбачевский.