— И больше вы ничего не знаете?
— Нет.
Софья Семеновна помолчала некоторое время.
— Послушайте, Григорий Алексеевич, — начала она более ровным и тихим голосом, — конечно, никаких обещаний я с вас брать не имею права, но просить могу. Не рассказывайте никому о нашем разговоре и, если можно, не говорите с бароном об этой тетрадке; прочтет он ее — хорошо, нет — не надо.
Алтуфьев поднял голову и развел слегка руками.
— Простите, — проговорил он, — но можно мне, в свою очередь, спросить у вас…
— Что?
— Почему вы принимаете такое участие в истории Горского? — И вдруг он покраснел, тут только догадавшись подумать, а не слишком ли нескромен его вопрос? Дело могло касаться самой Софьи Семеновны. — Впрочем, это я так только спросил, — совсем смущенно пробормотал он, пряча руки. — Пожалуйста, не отвечайте, если этого нельзя.
— Отчего же? Пока еще нельзя, но, может быть, впоследствии мне придется ответить вам. — Софья Семеновна остановилась и, серьезно глядя на него, добавила: — Мне кажется почему-то, что рано или поздно вы должны узнать эту историю до конца.
Вернулись они из флигеля как ни в чем не бывало и принесли с собой старую, в кожаном переплете книгу о розенкрейцерах.
Глава VI
Алтуфьев лежал с открытыми глазами, хотя ему очень хотелось спать. Долго засиделись он и барон во Власьеве и приехали домой совсем усталые. Казалось, только вот добраться до постели и лечь, а там заснешь, как убитый.
Но, как ни хорошо и ни приятно было спокойствие сна, наяву было тоже очень хорошо. Хотелось продолжить состояние неясного бодрствования, как будто полного тоже грез и видений. Никогда не чувствовал Алтуфьев себя так, как вот теперь, в деревне.
И люди здесь были совсем другие, чем в городе. Таких, например, девушек, как Надя, Алтуфьев никогда не встречал. Она была очень мила и проста, в особенности проста.
Он лежал на диване, в гостиной. В его распоряжение барон уступил эту комнату из четырех, составлявших чистую половину домика, в котором пришлось поместиться им. Тетка барона жила неприхотливо и довольствовалась скромным домиком.
Прямо против дивана висел на стене портрет масляными красками — единственное художественное произведение, украшавшее стены гостиной. С полотна смотрело задумчиво-грустное лицо молодой, красивой женщины. Шелковые широкие рукава буфами, открытые до локтя руки с браслетами, мысик на лифе у талии и складки пышной юбки были тщательно выписаны, но само лицо оставалось будто в тумане. Только большие темные глаза, как живые, смотрели, кроткие и печальные, взглядом, полным тоскливого, наболевшего, душевного горя.
Надя никогда не смотрела так, но было что-то общее (Алтуфьеву, по крайней мере, казалось это) в ее выражении и во взгляде красивой женщины на портрете.
Портрет и Надя сливались иногда, в особенности когда Алтуфьев, засыпая, долго глядел на него. Он заметил это после первого же посещения Власьева.
И теперь — едва Алтуфьев сделал над собой небольшое усилие — Надя явилась перед ним, он же стал совершенно не таким, каким лежал на диване, а таким, каков был, когда летал когда-то по саду, не дав себе труда сойти со ступенек. Возле него была она, и они летели теперь вместе.
— Вы узнаете, — сказала она, — вы должны узнать!
Но Алтуфьеву ничего не надо было. Все для него являлось ясным. Ясно было, что он счастлив, а все остальное казалось лишним.
«И подумаешь, много ли человеку нужно? — рассудительно соображал он. — Говорят, например, что летать невозможно, а ведь вот летаю же я, и как хорошо!»
И словно продолжалось так всю жизнь!
«Непременно, когда проснусь, докажу всем, что летать нетрудно», — решил Алтуфьев.
Проснулся он поздно.
Барон давно уехал. Ему надо было осмотреть спорный клин неудобной земли. Вернулся он к завтраку.
Они пили под липой кофе, когда подъехали в коляске Владимир Гаврилович и Тарусский. Первый явился с официальным визитом от лица Софьи Семеновны.
Барон оказался очень милым и радушным хозяином. Он сейчас же затеял «варить», как называл он это, крюшон. Под липой явились стаканы, суповая миска, бутылки с белым вином, персики, лед и сахар. Нагельберг снял пиджак, Владимир Гаврилович — тоже. Он уверял, что крюшон — хорошая вещь, но жженка еще лучше, однако летом, в жару, крюшон приятнее жженки. Барон с засученными рукавами, отмахиваясь от мух, хлопотал над миской.
— Я думаю, такого кутежа этот домик никогда не видывал, — сказал Тарусский.