— Елка-палка, — растерянно сказал Рыжий, который вглядывался в закатившиеся глаза жертвы и первым заметил, как исполненный муки взор погас. — Эй, Соня, ты чего?
Он тряхнул девушку за плечи, и голова ее безжизненно запрокинулась.
— Да ну, это шутка! — напряженным, басистым голосом сказал Серый, пытаясь ослабить петлю, но руки вдруг задрожали и перестали ему повиноваться.
— Ни хрена себе шутка! — прошептал потрясенный Рыжий, глядя на страдальчески оскаленный рот девушки. — Да она ведь… мать моя женщина! Сонька-то померла! Ты ж ее убил!
— Ладно, не психуй, — бросил Серый. — Знал, на что шел, — чего теперь детсадника из себя корчишь? Давай быстренько ноги отсюда делать, понял?
Рыжий, шныряя глазами по комнате, нервно тер руками горло, словно Серый душил именно его, а не девушку.
— Понял, — наконец прошептал он и послушно пошел было в коридор — почему-то на цыпочках, высоко поднимая ноги, — как вдруг шатнулся к стене, услыхав мощный удар в дверь.
Из дневника З.С., Харьков, 1920 год
Борькин дом стоял на противоположном берегу Муромки, недалеко от нашего Нескучного. Я так любила Нескучное, что даже представить себе жизни без него не могла. Мы сроднились с этим домом, с этим садом, с этим воздухом. И Борис был как бы частью всего этого — невыразимо родной и в то же время не такой, как, например, остальные кузены или братья. Он был знакомым до каждого вздоха — и в то же время другим, таинственным. Чувствовала я себя с ним и спокойно, и тревожно. Я ведь выросла в деревне и не отворачивалась смущенно, когда видела, как петух вскакивает на курицу, кобель лезет на сучку, как бык покрывает корову — это была повседневность, обыденность. А деревенские девки? Я с ними дружила, они разрешали мне рисовать себя и не жеманились, когда болтали о жизни, о любви, о том, что происходит между парнями и девками после вечорок, между мужиками и бабами по ночам. Некоторые мои подруги уже замуж повыходили и тоже рассказывали, как это все случается между супругами. И я знала, что это случится между нами с Борей, когда мы поженимся. Это меня страшно волновало, я это представляла себе, во сне иногда видела… такие смутные, мутные бывали сны! Но вот что удивительно: как ни пыталась я представить на месте Борьки кого-то другого, ну, не знаю, кого-то из знакомых гимназистов или студентов, — никак не получалось. Это было стыдно и смешно. И противно. Стоило же о Борьке подумать — все, в голове туман, в теле какие-то такие ощущения… Не то постыдные, не то романтические. В общем, правильно он говорил, что мы были созданы друг для друга!
Теперь я все это довольно связно могу изложить, а тогда, в те дни, когда мы были просто влюбленными, мы жили как в чаду. Помню тот день в мае: мы сорвали первые ветки вишни и черемухи, и знали, что скоро весь сад будет белый и душистый: за эту ночь (шел теплый дождичек) весь он оделся в зелень, и луга сделались усеяны цветами, а поля стояли ярко-зеленые, всходы чудные! Вот эти первые ветки вишни и черемухи — было наше тогдашнее состояние, а сад, который вскоре станет белым и душистым, — это наше будущее, которого мы ждали с таким нетерпением.
Теперь мне сладко вспоминать даже те волнения, которые нас обуревали. Мы уже считались женихом и невестой (правда, только для самых близких, а от остальных это был такой секрет Полишинеля[4]), но свадьбы предстояло ждать два года — до окончания Бориного института. Боря уехал на практику. Он ведь выучился на инженера-путейца, ему надо было практику проходить, и можно представить, как я волновалась из-за того, что его назначили в Маньчжурию, а он взял и выбрал Лаолян! Ведь это происходило в 1904 году, война с японцами началась, и легко представить, как мы все за него боялись.
Меня тогда спасала только живопись. Да так всегда было, с самого детства. С самого раннего детства я привыкла смотреть на «художество» как на «дело жизни». Как забавно вспомнить, что мы все ни у кого не учились. У нас в семье всегда так было: как только ребенок рождается, дают в руки карандаш — и сразу рисуем! Ну вот, значит, живопись спасала и книги. Я тогда, помню, все Пушкина читала: