Выбрать главу
остаюсь вашим слугой,
Мигель Альтамирано

Дорогая Элоиса, это письмо осталось без ответа.

Как и следующее.

И следующее.

Так заканчивается – по крайней мере, в нашей истории – переписка между людьми, которых со временем и под действием определенных обстоятельств я привык называть родителями. Читатель приведенных выше строк тщетно будет искать упоминание о беременности Антонии де Нарваэс, не говоря уже о рождении сына. Не скопированные мною письма тоже тщательно умалчивают о первых приступах тошноты, округлившемся животе и, разумеется, подробностях родов. Так что Мигель Альтамирано еще долго остается в неведении о том, что его сперма оказалась первого сорта и в глубине страны у него родился сын.

Дата моего появления на свет всегда оставалась небольшой домашней тайной. Мать праздновала мой день рождения и 20 июля, и 7 августа, и 12 сентября, а я сам, просто из чувства собственного достоинства, никогда его не отмечал. Что касается места, могу сказать следующее: в отличие от большинства людей, я знаю, где меня зачали, но не где родили. Однажды Антония де Нарваэс сказала (а позднее раскаялась в этом), что я родился в Санта-Фе-де-Богота, на огромной кровати, обитой недубленой кожей, рядом со стулом, на спинке которого был вырезан герб знатного семейства. Когда на нее накатывала грусть, моя мать отменяла эту версию: я родился посреди Мутной Магдалены, в бонго, плывшем из Онды в Ла-Дораду, среди тюков с табаком, на глазах у гребцов, напуганных видом ополоумевшей белой женщины с раскинутыми ногами. Но вероятнее всего, если смотреть в лицо очевидности, роды имели место на прибрежной суше предсказуемого города Онда, в той самой комнате гостиницы Бекмана, где хозяин, добряк, который мог бы стать мне отчимом, засунул себе в рот дуло ружья и умудрился спустить курок, узнав, что в набухшем животе – нечто, ему не принадлежащее.

Я всегда поражался, с каким удивительным хладнокровием моя мать пишет: «Мой муж умер», в то время как речь идет об ужасном самоубийстве, которое мучило ее десятилетиями и в котором она всегда считала себя отчасти виновной. Задолго до своей плачевной участи тропического рогоносца Бекман распорядился – все мы знаем, какой бывает последняя воля таких искателей приключений, – чтобы его похоронили в Muddy Magdalene, и однажды на рассвете его тело вывезли уже не в бонго, а в сампане, на середину стремнины, и сбросили за борт, чтобы оно погрузилось в цветисто снабженные прилагательными воды из той невыносимой песни. С годами он станет главным героем страшных снов моего детства: на песчаный берег выносит укутанную в парусину мумию, наполовину сожранную рыбами, из ее простреленного затылка течет вода; она является наказать меня за то, что врал старшим, метал камни в птиц, ругался непотребными словами, а один раз оторвал крылья мухе и обрек ее ходить пешком. Белая фигура самоубийцы Бекмана, моего предполагаемого и покойного отца, была худшим кошмаром моих ночей, пока я впервые не прочел (а после перечитал множество раз) историю некоего капитана Ахава.

(Ум порождает ассоциации, которые перо не в силах передать. Сейчас я пишу и вспоминаю одну из последних историй, рассказанных мне отцом. Незадолго до смерти Мануэлы Саэнс в Пайте к ней явился полубезумный гринго, бывший в Перу проездом. Даже не сняв широкополой шляпы, он выпалил, что пишет роман о китах. Можно ли где-нибудь здесь увидеть китов? Мануэла Саэнс не нашлась с ответом. Она скончалась 23 ноября 1856 года, думая не о Симоне Боливаре, а о белых китах неудачливого бедняги-романиста.)