Или почти никого.
На скамье в заднем ряду лежал тюк или то, что мой отец, ослепленный внезапной сменой света и темноты, принял, пока его сетчатка со всеми своими колбочками и палочками привыкала к полумраку, за тюк. Пройдя вперед, к пресвитерию, проникнув дальше, на уже запретную для него территорию, отыскав дверь приходского дома, спустившись по двум истертым ступенькам, благоразумно и учтиво постучав дважды, он вернулся, выбрал место на случайной скамье, такое, чтобы видна была позолота в алтаре, и стал ждать, хоть и не вполне понимал, какими словами сможет переубедить фанатичного противника. И услышал:
– Это он.
Отец обернулся и заметил, что тюк разделился надвое. Одна половина, оказавшаяся фигурой в сутане (не падре Эчаваррией), уже выходила из церкви, и он видел только спину, а вторая, человек в руане и шляпе, смахивавший на огромный колокол с ногами, двинулась по проходу к алтарю. Отец догадался, что из-под соломенной шляпы, из черного пространства, в котором скоро проступят черты лица, его пристально рассматривают. Он огляделся. С картины за ним следил бородатый мужчина, погрузивший указательный палец (покрытый кожей и плотью, в отличие от пальца на мертвой руке китайца) в открытую рану Христа. На другой картине был мужчина с крыльями и женщина, отмечающая какое-то место в книге столь же плотским пальцем: отец узнал сцену Благовещения, но ангел не походил на китайца. Никто не собирался прийти ему на помощь; человек в руане тем временем бесшумно приближался, словно плыл по намасленной поверхности. Отец увидел его сандалии, закатанные штаны и под краем руаны грязное лезвие ножа.
Оба молчали. Отец понимал, что не может убить врага здесь – не потому что в свои тридцать четыре еще никого не убивал (когда-то да приходится начинать, а пистолетом он владел не хуже любого другого), а потому что в отсутствие свидетелей это было все равно что подписать себе приговор. Люди должны видеть: его вынудили, на него напали, заставили его защищаться. Он встал и пошел по боковому проходу к паперти; человек в руане не бросился к нему, но развернулся и тоже зашагал обратно по центральному проходу: так они и шли параллельно, скамья за скамьей, и мой отец думал, что будет делать, когда скамьи кончатся. Он быстро считал их в уме: шесть скамей, пять, четыре.
Три скамьи.
Две.
Одна.
Отец положил руку в карман и взвел курок. В дверях церкви параллельные линии начали сходиться, человек откинул край руаны и отвел руку с ножом назад. Отец поднял пистолет, прицелился в центр груди, подумал о печальных последствиях того, что собирался вот-вот совершить: подумал о любопытных, которые сбегутся в церковь на звук выстрела, подумал о суде, который признает его виновным в преднамеренном убийстве по свидетельству этих любопытных, подумал о моем деде, пронзенном штыком, и о китайце, пронзенном бамбуковой палкой, подумал о роте, которая поставит его к стенке и расстреляет, и сказал себе, что не создан для тюрьмы и эшафота, что убить нападающего – дело чести, но следующую пулю нужно будет направить себе в грудь.
И тогда он выстрелил.
«И тогда я выстрелил», – рассказывал мне отец.
Но выстрела не услышал, точнее, ему показалось, что от его выстрела пошло оглушительное эхо, неведомый миру грохот: это с соседней площади Боливара долетел гром множества разом разрядившихся орудий. Было за полночь, наступило 17 апреля, и почтенный генерал Хосе Мария Мело только что совершил военный переворот и объявил себя диктатором несчастной сбитой с толку республики.
Все верно: Ангел Истории спас моего отца, хоть и, как мы увидим, ненадолго, просто заменив одного врага другим. Отец выстрелил, но выстрела никто не услышал. Когда он вышел на улицу, все двери были заперты, все балконы пусты, пахло порохом и конским навозом, вдали слышались крики, стук каблуков по булыжной мостовой и, разумеется, настойчивые выстрелы. «Я сразу понял. Этот гул означал гражданскую войну», – говорил мне отец тоном провидца… Он любил примерить на себя эту роль и за время нашей жизни вместе (недолгой) часто клал мне руку на плечо, смотрел на меня, торжественно подняв бровь, и рассказывал, как предсказал то, предугадал се. Про какое-нибудь событие, в котором участвовал косвенно, как свидетель, он говорил: «Давно было понятно, чем это кончится». Или: «Уж не знаю, куда они глядели». Таков был мой отец, человек, которого к определенному возрасту так помотали Великие События – иногда он выходил из них невредимым, чаще нет, – что он развил в себе любопытный механизм защиты: предсказывать то, что вот уже много лет как произошло.