Леонардо и сейчас точно помнил, как выглядит сверху земля: даже и теперь стояли перед его мысленным взором маленькие, как модели на столе, горы и реки, равнины и пашни, крепости и селения. А испуганные армии Мехмеда Завоевателя — Великого Турка, грозившего Сирии и Малой Азии, — казались колоннами муравьев, обтекавшими игрушечные замки и укрепления.
Воспоминания, сильные, ясные и мучительные.
А он помнил… все помнил…
Он позволил себе обагрить руки кровью и стать убийцей на службе у святейшего султана Вавилонии[2]. Он убивал так же бездумно, как любой вор и бандит, вот только его совесть отягощали тысячи замученных душ, и все, что он мог сделать теперь во искупление своей вины, — это сжечь дорогие ему диаграммы, рисунки и планы, чтобы никто не мог использовать их во зло, как использовал он эти тяжко доставшиеся ему знания.
Но уничтожать чистое и точное знание — то же, что убивать.
Леонардо прикрыл глаза, словно мог затвориться от прошлого, но он понял, слишком поздно понял, что память, не зрение, есть главное из чувств. Память, холодная, темная и бесконечная, нависла над ним непроницаемым шатром. Память — все, что осталось ему от жизни и стремлений, и вина была оком памяти, оком, что никогда не закрывалось. Проклятием Леонардо было помнить все, потому что давным-давно его друг и учитель Паоло Тосканелли — великий врач и географ — научил его, как возвести свой собор памяти в великих традициях Симонида Кеосского, Квинтилиана и Фомы Аквинского. Священный дом памяти, в котором не терялось ничто.
Леонардо попытался вырвать мысли из храма памяти — места куда более знакомого ему, чем комната, где он сидел, сооружения огромного и прекрасного, где появились уже новые помещения, чтобы устроить его позднейший опыт, — и не смог. Он мог только сидеть и смотреть, как корчатся в огне страницы. Его труд. Его жизнь. Его поражение.
В гневе, стыде и разочаровании он швырнул в огонь то, что осталось от книжки. Это эпитимья, которую он сам наложил на себя зато, что сделал. Быть может, Святая католическая церковь простит его, та самая церковь, над которой он смеялся всю жизнь. Теперь же, в старости и болезни, он принял Святое причастие от церковников, которых некогда объявлял фарисеями.
— Маэстро, что вы делаете? — вскрикнул вошедший в комнату Франческо Мельци.
Выронив поднос с супом и хлебом, он подбежал к огню и попытался вытащить последние листки — но тщетно.
— Оставь, — спокойно сказал Леонардо. — Ты обожжешь пальцы.
— Зачем вы сделали это? — Франческо опустился на колени подле Леонардо. — У нас же столько времени ушло на разбор ваших заметок.
Леонардо вздохнул.
— То, что я уничтожил, к ним не относится.
— Теперь, конечно, нет, — саркастически заметил Франческо, вставая.
Этот внешне тихий юноша был человек с характером; бывало, что Леонардо, несмотря на всю верность Франческо, подумывал, не отослать ли его домой, в Милан. Он был загадкой: то простой, едва ли не лебезящий слуга, то вдруг начинал дерзить, будто вспоминал о своем положении в обществе.
— Вы заставили меня поклясться, что я сохраню ваши записки, не допущу, чтобы они были проданы или уничтожены. И я поклялся, потому что считал, что они бесценны, что они помогут улучшить наш мир.
Леонардо откинул голову на высокую спинку кресла и закрыл глаза.
— Ты поклялся, потому что считал, что я умираю.
— И потому, что люблю вас.
Леонардо кивнул, соглашаясь. Он чувствовал в правой руке тепло и покалывание, словно он отлежал ее. Тепло медленно превращалось в боль.
— Уничтожить эти страницы — все равно что совершить убийство.
— Ты не говорил бы так, знай ты, что это такое — убивать. — Леонардо помолчал. — Тем не менее я клянусь тебе: эти страницы не были частью моей работы. Они не более чем развлечение и ничего не значат.
Он говорил, а боль струилась в нем, как вода; она текла вверх, от кисти к плечу, оставляя за собой онемение. Леонардо ничем не выдал себя; то, что за ним придет смерть, не удивляло его. Однако он не был готов к ней и не будет готов никогда, ибо даже еще не начал понимать, из чего сотворены мир и небеса.
— Неправда, — сказал Франческо, нечувствительный, как все юнцы его возраста. — Это были ваши заметки о полетах. Я читал их. Я знаю. Вы летали по воздуху, я прочел эту рукопись. И ваши письма.