После занятий я пошел к Джулиану, якобы затем, чтобы обсудить, нельзя ли перезачесть некоторые предметы, хотя на уме у меня было нечто совсем иное. Дело было в том, что решение бросить все ради греческого внезапно показалось мне поспешным, чтобы не сказать дурацким, а мои побудительные мотивы — просто смехотворными. О чем, спрашивается, я думал? Мне нравился греческий, и мне нравился Джулиан, но я уже не мог с уверенностью сказать, что мне симпатичны его ученики, и потом — неужто я и в самом деле хотел провести студенческие годы и всю дальнейшую жизнь, рассматривая фотографии разбитых куросов[28] и обсасывая тонкости употребления древнегреческих частиц? Два года назад подобное опрометчивое решение ввергло меня в тянувшийся целый год кошмар с захлороформленными кроликами и посещениями морга — кошмар, из которого я выбрался только чудом. Мое нынешнее положение было далеко не столь плачевным (мороз пробежал у меня по коже при воспоминании о лабораторных занятиях по зоологии: восемь утра, визг молочных поросят в тесных клетках), нет-нет, сказал я себе, гораздо менее плачевным. И все же недавний выбор казался большой ошибкой. Семестр, однако, был в разгаре, и еще раз менять предметы и куратора было поздно.
Думаю, я отправился тогда к Джулиану в надежде, что он возродит мою ослабевшую решимость, вернет неколебимую уверенность, владевшую мной в тот первый день. И это наверняка удалось бы ему без труда, если бы только наша беседа состоялась. Однако я так до него и не добрался. Поднявшись на лестничную площадку, я услыхал голоса в коридоре перед его кабинетом и остановился.
Разговаривали Джулиан и Генри. Похоже, они не слышали, как я поднимался по лестнице. Генри собирался уходить, дверь кабинета была открыта, Джулиан стоял на пороге. Он сдвинул брови, и выражение его лица было очень серьезным, словно он говорил что-то чрезвычайно важное. Тут же решив (в припадке мнительности, а лучше сказать, паранойи), что они говорят обо мне, я высунулся из-за угла, насколько позволяла осторожность, и прислушался.
Джулиан как раз закончил свою речь. На секунду отведя взгляд в сторону, он прикусил нижнюю губу и вновь посмотрел на Генри.
Генри говорил тихо, но четко и, казалось, взвешивал каждое слово:
— Следует ли мне поступить, как я считаю нужным?
К моему удивлению, Джулиан заключил ладони Генри в свои.
— Именно так и следует всегда поступать. Никак иначе.
Что, черт возьми, подумал я, здесь происходит? Я замер на месте, стараясь не издать ни звука. Мне безумно хотелось исчезнуть, пока меня не заметили, но я боялся даже пошевелиться.
К моему несказанному, беспредельному удивлению, Генри наклонился к Джулиану и быстро, по-деловому поцеловал его в щеку. Затем двинулся прочь, но, к счастью, обернулся, чтобы сказать что-то еще на прощание; я, как мог тихо, на цыпочках спустился вниз и, очутившись на нижней площадке, вне пределов слышимости, бросился бежать со всех ног.
Следующая неделя прошла в сюрреалистическом одиночестве. Листья желтели, часто шел дождь, рано темнело. В Монмуте студенты собирались по вечерам на первом этаже у камина, жгли похищенные под покровом ночи из преподавательского дома дрова и, протянув к огню разутые ноги, пили подогретый сидр. Я же шел с занятий прямиком к себе в комнату, минуя эти идиллические картины «домашнего очага» и не отзываясь даже на самые участливые и настойчивые приглашения присоединиться к общажному веселью.
Наверное, я был просто слегка подавлен столь непривычной, но уже утратившей новизну обстановкой: я чувствовал себя так, как будто находился в чужой стране с загадочным бытом, странными людьми и непредсказуемой погодой. Мне казалось, я болен, хотя теперь понимаю, что был вполне здоров, просто мне все время было холодно, и я страдал бессонницей, нередко забываясь сном лишь на час-другой под утро.
На свете нет ничего более одинокого и бестолкового, чем бессонница. Я проводил ночи за греческим, просиживая порой до четырех утра — голова к тому времени гудела, глаза слезились, и во всем Монмуте светилось только мое окно. Когда сосредоточиться уже не было сил и буквы превращались в бессмысленные вилочки и треугольники, я читал «Великого Гэтсби» — одну из моих любимых книг. Я специально взял ее в библиотеке, надеясь, что она меня подбодрит, но эффект, разумеется, вышел обратный, поскольку сквозь призму владевшей мной меланхолии я видел в этом романе лишь некое трагическое сходство между Гэтсби и самим собой.
28