С сожалением оглядев свой длинный голубой ноготь и засохшие пятна краски на джинсах, я вынула из сумки конверт. Сегодня мне вручил его нотариус.
Вывалился на траву пожелтевший лист бумаги двуглавым орлом наверху. «Дипломъ» — было напечатано под гербом. А еще ниже текст: «Предъявительница сего, Наталия Арсеньевна Беловольска (рожд. Великанова), дочь мещанина, вероисповедания православного, родившаяся 14 сентября 1893 года, выдержавшая испытания в Историко-Филологической Испытательной Комиссии при Императорском Петроградском Университете по славяно-русскому разряду с дипломом 1 степени, подвергалась в Историко-филологической Испытательной Комиссии сессии 1916 года испытаниям для получение звания учительницы средних учебных заведений…»
Я вложила документ обратно в конверт, нащупала небольшой плотный листок бумаги, Это оказалась фотография…
— Мотя, скажите, пожалуйста, никто не спрашивал про мою… то есть, про эту самую могилу? — спросила я как-то, жестоко ненавидя себя за всё же вырвавшийся вопрос.
— Нет. Никто не спрашивал. — Мотя удивленно повела плечами и, помолчав, добавила, жалостливо глядя на меня своими круглыми раскрашенными глазами: — Нервная ты все же, Александра. И худая. Кости так и торчат. Ключицы вон. — Она бережно ткнула меня своим коротким пальцем.
И тогда я заплакала. Впервые за долгий месяц. Я ревела в голос, громко, задыхаясь от нехватки воздуха и ощущая, как рядом крепится изо все: сил большая грубая Мотя, чтобы не заплакать вместе со мной.
— Ну будет, будет, — растерянно приговаривала Мотя, неловко поглаживая меня по голове шершавой ладонью. — Я ведь тоже, знаешь… Не очень-то у меня житуха сладкая. Хочешь, расскажу?
Я кивнула, размазывая по лицу слезы.
— Я ведь, знаешь, Александра, жутко одинока? Ага! У меня по ночам от одиночества даже под ложечкой сосет. И такая тоска наваливается. Прямо морду хочется запрокинуть и завыть по-волчьи.
Я всхлипнула, а Мотя вздрогнула, впилась в лицо настороженным взглядом, проверяя, не смеюсь ли я над ней. Но мне было не до смеха.
— Мужик у меня был, — продолжала Мотя. — Был, да такой, что не приведи господь. Электричкой его задавило по пьяному делу. А может, и к лучшем. Грех на душу беру, а думаю, правда, что к лучшему… Только при всякой бабе мужик быть должен. Да и детки тоже… От них ведь радость в доме… Ну вот, подруга моя, Таисия, что на станции стрелочницей, меня и надоумила. Иди, говорит, Мотька, кладбищенской сторожихой. Дело прибыльное! И, не ровен час, вдовца какого подцепишь. Он попервости будет на могилку ходить поплакать, а ты — это Таисия говорит — посочувствуй ему, погорюй с ним, расспроси что да как.
Мотя мечтательно прикрыла глаза своими ярко-зелеными веками. А я смотрела на ее грубое лицо с толстыми, добрыми губами, на ее руки с широкими, жилистыми кистями, задубевшими от посеянной работы, на ее чересчур девчачье платье с рукавами-фонариками — и с удивлением понимала, что не чувствую к ней неприязни. Мне даже не было ее жаль. Наверное, я уже начинала понимать, что путь у каждого свой, особый. Иному и идти по такому пути тошно, а он идет, и один бог ведает, почему он его выбрал. Глядя на размечтавшуюся Мотю, я вспомнила вдруг когда-то поразивший меня образ. Мир — как огромный ковер, в котором гармония линий прекрасна и закончена, проста и филигранна. Но лишь одному творцу, создателю ковра, ведома изнанка, где царит беспорядок где бесчисленные нити судеб рвутся и стягиваются уродливыми узлами, путаются и переплетаются. И какое счастье, что никому из живых не увидеть этой изнанки. Так же, как напрасны попытки выхватить взглядом из его лицевой стороны кусок шириной больше ладони.
И Мотина ниточка вплеталась в общий узор ковра а в колорит рисунка жизни незатейливую, грубоватую лепту, выгодно оттеняя чью-то филигрань простотой и надежностью суровой деревенской нити, подчеркивая скудностью своей окраски благородство и нежность соседствующего шелка.
— …Гадость какая, — брезгливо поморщилась мама, когда я, пытаясь разрядить напряженное молчание за завтраком, пересказала разговор с Мотей.
— М-да, — неопределенно хмыкнул отец, вскидывая от газеты на мамино лицо свои всегда виноватые глаза.
— А ведь ковер-то уже соткан! — неожиданно вырвалось у меня.
— Что? — переспросила мама с вызовом. — Какой ковер? Что ты бурчишь себе под нос?!
— Да вот, кстати, цены на ковры все-таки повысили, — оживленно поддакнул из-за газеты отец.
— Наш разговор, — подвела я черту, — как из популярного журнала «Крокодил».