Наталья Арсеньевна опять передохнула.
— А через несколько дней мы поссорились из-за чепухи. Ему нездоровилось, доктор велел полежать дома. А в тот день Ленусику исполнилось шестнадцать лет. Я собиралась ненадолго забежать, поздравить именинницу. Александр захотел пойти со мной, я ответила, что он должен полежать. Слово за слово, произошла размолвка, каких немало бывало и раньше. Я не придала этому значения, поспешно заканчивала проверять тетрадки, чтобы совсем освободить себя на тот вечер. Вдруг услышала над ухом голос Александра: «Прости меня, Наташа, прости за всё». Я не ответила ему, продолжала проверять диктанты. «Ты не прощаешь меня?» И, господи боже мой, куда делась в тот момент моя всегдашняя чуткость, но только я опять ничего не ответила. Он постоял за моей спиной несколько секунд, произнес как бы в раздумье: «Та-ак». И быстро вышел из комнаты. Через несколько минут в его кабинете раздался выстрел… «У него была глубочайшая депрессия», — озадаченно повторял доктор. Но дело было не только в его нервном состоянии. Я не верила, что это была истинная причина. Без участия разума Александр никогда ничего не совершал в жизни, в каком бы крайнем напряжении ни находились его нервы. Началось расследование. Я ни во что не вникала, хотя приходилось отвечать на какие-то вопросы… Позже в одной из его книг по юриспруденции я нашла странную коротенькую записку, датированную тремя месяцами до его смерти: «Я решилась. Имей в виду, я теперь способна на все. Если в самое ближайшее время ты не поставишь сам все точки над i, я расскажу все ЕЙ. Теперь уже речь идет не только о нас с тобой, и поэтому я, повторяю, готова на все». Записка была без подписи. Буквы, выведенные дрожащими пальцами, кренились в разные стороны. Я подумала, что это могла быть бумага, причастная к какому-нибудь делу Александра, а не адресованная ему. Видимо, так и оказалось… Александр Людвигович был честнейшим человеком из всех, с кем довелось мне встречаться в жизни. Самым тяжким наказанием была для него ложь. Возможно, то дело, которое он тогда вел, было в чем-то непосильным для его совести. Хотя какое это теперь имело значение? Его не стало, его нельзя было вернуть… Вскоре я удочерила Ленусика. Ну, а остальное все тебе вроде бы известно…
Да, остальное было мне известно. А тогда, на троллейбусной остановке, вообще все стало на свои места. Верней, в одно мгновение все поменялось местами, смешалось в голове в каком-то хороводе ощущений, мыслей. Я чувствовала, что сейчас же, немедленно должна вернуться к Наталье Арсеньевне, и одновременно понимала ненужность и бессмысленность этого поступка. Ощущала острейшую необходимость, ничего не объясняя, расстаться с этой женщиной, не дав своему языку прорваться в гневный и напрасный монолог. Но я продолжала тупо смотреть на обвешанный ошметками подсыхающей грязи сапог и слушать над своим пылающим ухом ее чужое дыхание. Чувствуя тошнотворные толчки подступающего отчаяния, я мечтала разрыдаться, прижимаясь лицом к Сережкиной пестрой ковбойке. Но знала, что увижу его — и все равно не по силам будет растопить перекрывающий дыхание комок в горле, в котором больно и тесно скапливаются слезы.
Прошепелявил стертыми тормозами троллейбус, раздался над ухом голос женщины: «Этот троллейбус наш?» Не отрывая глаз от своего сапога, я ответила: «Этот — ваш!»
— А вы… вы разве не поедете, Саша? Я думала, мы по дороге обсудим, как быть дальше…
Я медленно подняла голову, и женщина вдруг запнулась о мой взгляд. Не знаю, что прочла она в нем, но только охнула тихонько и как-то неуклюже, боком втиснулась в переполненный троллейбус. А я захохотала ей вслед и тут же замолчала, услышав со стороны этот истерический хохот.