Я согласно кивнула.
— Вот здесь Игорю Кирилловичу вчера плохо стало.
Мотя закусила губу, горестно покачала своей нарядной головой:
— Бедненький Игорь Кириллович… Правду говорят: пришла беда — открывай ворота. А я, знаешь, Александра, на минуточку к нему зайду. Скажу только, чтоб о могилке сердце у него не болело. Я все сделаю: Еремееву, заразе, велю ограду подновить, скамейку пусть вытешет. И рассаду свою в ход пущу. Так что пусть не беспокоится. Ему теперь ведь покой нужен полный. — Мотя задумалась, потом, наклонившись к моему уху, тихо попросила: — Александра, достань мне джинсы.
Я оторопело вскинула голову, а Мотя предупреждающе зашипела:
— Ладно, ладно, нечего глаза таращить. Знаю, что сейчас насмешки твои идиотские начнутся. А я страсть как о джинсах мечтаю. Размер, небось, тоже можно отыскать. У них ведь, на Западе-то, зады тоже разные бывают. Не все плоские, как ты. Доска, да и только. Думаешь, очень красиво, а совсем это безобразно даже. — И закончила вдруг жалостно: — Очень я нелепая, да, Александра?
Наша электричка зашипела на прощание тормозами, дернулась, и гнусавый голос сообщил о прибытии на станцию «Москва-пассажирская». Пробормотав под нос что-то невразумительное о том, что Матрена совсем наоборот — писаная красавица и воплощение грации, — я вывалилась из вагона. Мотя за мной. И сразу же вокзальная сутолока подхватила и захлестнула нас галдящей, душной волной.
«Просторная квартира Натальи Арсеньевны, казалось, изнемогала от заполнившей ее музыки. С детства Ленусик выражала музыкой все оттенки своих чувств, все переменчивые настроения. А сейчас просто музыкальный шквал обрушился на съежившийся дом. Ленусик стонала и плакала, жаловалась и, не находя сочувствия, взрывалась бешенством и гневом, молила о любви, усмиряла себя всхлипом короткой паузы, взвивалась звенящим призывом о помощи и вдруг мощным натиском гордыни сметала любое участие.
Притихшая Наталья Арсеньевна сидела над своими тетрадками, взволнованно прислушиваясь к несущимся из комнаты Ленусика звукам. Сегодня ей не работалось. Впервые за три года воспоминаниям удалось подчинить ее.
Из далекого детства всплыла шоколадка в красной обертке, слабо похрустывающая под пальцами внутренней серебряной оберткой. Близорукое лицо отца, его большие руки, больно стиснувшие ее под мышками. Его запах, всегдашний знакомый запах карболки, йода, каких-то незнакомых лекарств. Он держал ее на вытянутых руках, повернув лицом к окну, вглядываясь жадно близорукими глазами. Так смотрят, запоминая навсегда. А она непонимающе таращила заспанные глазенки, прижимая к груди хрустящую шоколадку…
Отцовский шепот обжег жаром склоненную над раскрытой тетрадкой голову Натальи Арсеньевны.
Она вздохнула, откинулась в кресло, поджав ноги, свернулась клубочком.
Пробежали по клавишам пальцы Ленусика, рассыпалось, заметалось по комнатам верткое staccato, дразня и насмехаясь, догоняя и уворачиваясь от неведомого, одной лишь девушке внятного преследования. Такого конкретного, что учительница покачала головой, и слабая понимающая улыбка тронула тонкий рот.
Пренебрегая запретом, предательница-память высветила лицо Александра Людвиговича. Застонала Наталья Арсеньевна, а мелодия Сольвейг выпроводила вдруг прорвавшуюся боль, и качнулась в проеме распахнутой двери его коренастая фигура. Загалдели недоуменно ученики, вспыхнула смущенно Наташа, а он хохотнул, как камешки во рту перекатил, встал рядом с Наташей за ее учительский стол и пророкотал густым басом: „Здравствуйте, дети“.
„Зра-а-асть“, — прокатилось в ответ. „Любите учителку свою?“ „Лю-ю-бим-бим“, — отозвалось незамедлительно вразнобой. „Правильно делаете, что любите. Такую разве можно не любить? А что если отправить ее в Петербург учиться, в университет?! Как считаете, птенцы? Голова уж больно светлая у вашей учителки, пусть знаний поднаберется“.
„А к нам не вернется?“ — пискнул чей-то голосок. И подхватили встревоженно в десятки голосов: „Не вернется? Нет? Не вернется?“
Вернулась… Обессиленная тифом, с круглой бритой головой, снова вошла в свою избу-школу, в свой храм, перед которым крестьянские дети, проходя стороной, степенно снимали шапки и, прижав руки к животу, благоговейно кланялись… Ее ученики. Где они? Разбрелись кто куда по белу свету.
Наталья Арсеньевна зябко повела плечами, снова услышала дружное: „Лю-ю-бим-бим“.
И потом, когда никто уж не мешал им в опустевшем классе:
— Зачем ты так? Какой университет? А деньги? А мама как? Боже мой, совсем ты мне голову заморочил. И почему при детях?