Лёня собирался поведать сыну умершего друга, солдатикам из почётного караула и всем тем, кому действительно было важно услышать живое искреннее слово из уст однополчанина умершего отца, мужа, командира и просто честного и очень порядочного человека, что тот, который лежит теперь в дорогом гробу в окружении бархатных подушечек с орденами, когда-то тоже был молодым — злым в драке, верным в дружбе и по-юношески трогательным в своих первых любовных переживаниях. Любил он выпить вечером после полётов. А когда положенных ста грамм не хватало, то по-тихому от начальства гнал с верными дружками самопальный ликёр из авиационного технического спирта. За что, кстати, неоднократно сиживал на «губе»… Закончить же свою речь стихийный оратор собирался стихами молодого поэта, фамилии которого он, к сожалению, не знал, но перед чьим творчеством преклонялся:
Однако кто-то из высоких начальников распорядился не пускать к трибуне плохо одетого оратора, которого даже некоторые фронтовики, чья послевоенная судьба складывалась в целом благополучно, считали изгоем в своей среде. Тогда в озлоблении, вместо приготовленных торжественных стихов в память о друге Лёня громко процитировал другое сочинение своего любимца:
Борис в тот день не успел проститься с фронтовым товарищем, в последний раз взглянуть ему в лицо. Родственники генерала стыдились его короткого штрафного прошлого (хотя восемь месяцев пребывания в штрафной авиачасти можно было приравнять к трём годам службы в обычном фронтовом авиаполку) и поэтому не поставили Нефёдова в известность о дате и времени похорон. В последний момент Борису позвонил один знакомый и сообщил ему, куда надо ехать. Когда Нефёдов шёл от кладбищенских ворот по главной аллее, в глубине погоста за высокими мраморными обелисками уже гремели залпы воинского салюта. Случайно подняв глаза, Борис увидел высоко в небе широкую белую полосу, расходящуюся на два ответвления. Случайный пролёт этих реактивных машин выглядел очень символично. Лучшего прощального салюта для лётчика быть не может.
В руках отставника была авоська с купленной по дороге бутылкой водки, полбуханкой чёрного хлеба, чтобы по фронтовому обычаю выпить за «не вернувшегося с боевого задания дружка по эскадрилье».
Борис первым заметил тогда Красавчика. Лёня стоял к нему спиной в толпе хорошо одетых холёных мужчин и богато обставленных дам, принадлежавших к высшему советскому обществу. Обычно любящий и умеющий одеваться подчёркнуто элегантно одессит на этот раз имел какой-то поношенный вид опустившегося человека, и серым невзрачным пятном смотрелся на фоне окружающей его барственной публики.
Когда Борис был уже совсем рядом, какой-то квадратный человек начальственного вида в тёмном пальто, сшитом по чиновничьей моде — с широкими накладными плечами, скользнув удивлённым недоброжелательным взглядом по одутловатому лицу одессита, озадаченно протянул неожиданным для мужчины его солидной комплекции женоподобным фальцетом:
— А-а, здоров… Слышал, что тебя вроде как посадили… Послушай! А ты случаем не в бегах?
— Не-е! Я в полный рост пока гуляю, — зло сверкнув на собеседника глазами, огрызнулся Лёня. — Желаю в память о покойном сбацать на поминках танец освобождённого труда. Мечтаю воплотить в па-де-де образ мирового пролетариата, рвущего оковы капитализма вместе с собственным пиджаком.