— Ты и так очаровательна, — говорила Розалин, отмывая раковину. — Тебе не нужны эти школы для выскочек, чтобы быть очаровательной.
— Нет, нужны, — всхлипывала я. — Они там учат всему на свете. Как ходить и поворачиваться, что делать с ногами, когда ты сидишь на стуле, как садиться в машину, разливать чай, снимать перчатки…
Розалин издала пыхтящий звук, выпустив воздух через сжатые губы.
— Господи помилуй, — сказала она.
— Ставить цветы в вазу, говорить с мальчиками, выщипывать брови, брить ноги, красить губы…
— А как насчет блевания в раковину? Они учат, как делать это очаровательно? — спросила она.
Иногда я ее просто ненавидела.
Наутро после того, как я разбудила Т. Рэя, Розалин стояла в дверях моей комнаты и смотрела, как я гоняюсь за пчелой с банкой в руках. Ее губа отвисала так, что мне был виден маленький розовый восход солнца у нее во рту.
— Чего это ты делаешь с этой банкой? — спросила она.
— Ловлю пчел, чтобы показать Т. Рэю. Он думает, что я их выдумала.
— Господь, дай мне силы.
Она чистила бобы на крыльце, и бисеринки пота сверкали у нее в волосах. Она потянула платье вперед, открывая воздуху доступ к ее груди, большой и мягкой, как диванные подушки.
Пчела села на карту штата, прикнопленную к стене. Я смотрела, как она ползет вдоль побережья Южной Каролины по живописному шоссе 17. Я накрыла пчелу банкой, поймав ее где-то между Чарлстоном и Джорджтауном. Когда я подсунула крышку, пчела запаниковала и принялась яростно колотиться о стенки, напоминая град, стучащий в окно.
Я насыпала в банку бархатистых лепестков, богатых пыльцой, и проделала гвоздем множество дырок в крышке, чтобы пчелы не погибли, ведь, как я знала, человек может в один прекрасный день превратиться в того, кого он убил.
Я подняла банку к лицу.
— Иди посмотри, как она бьется, — позвала я Розалин.
Когда она ступила в комнату, ее запах поплыл ко мне, темный и пряный, как табак, который она держала за щекой. У нее в руке была кубышка с горлышком размером с монетку и ручкой, чтобы продевать в нее палец. Я смотрела, как она прижимает кубышку к подбородку, вытягивает губы цветочком и сплевывает внутрь струйку черного сока.
Она поглядела на пчелу и покачала головой.
— Если она тебя ужалит, не приходи ко мне жаловаться, — сказала она, — потому что мне все равно.
Это было неправдой.
Я была единственной, кто знал, что, несмотря на грубоватость, сердце ее было нежней цветочной кожицы и она безумно меня любила.
Я узнала об этом в восемь лет, когда она купила мне цыпленка, выкрашенного для Пасхи. Я увидела его, дрожащего в углу в своем загончике: он был цвета красного винограда и печальными глазками высматривал свою маму. Розалин позволила мне принести его домой, прямо в гостиную, где я рассыпала по полу коробку овсяных хлопьев, чтобы он их клевал, и Розалин даже ни словом меня не попрекнула.
Цыпленок оставлял по всей комнате кусочки помета с фиолетовыми прожилками — видимо, потому, что краска просочилась в его хрупкий организм. Мы только начали уборку, как в комнату ворвался Т. Рэй, угрожая сварить цыпленка на обед и уволить Розалин за то, что она идиотка. Он кинулся ловить цыпленка, пытаясь схватить его своими черными после возни с трактором руками, но Розалин встала у него на дороге.
— В этом доме есть вещи похужей цыплячьего дерьма, — сказала она, глядя на него снизу вверх и одновременно сверху вниз. — Ты не тронешь эту крошку.
Когда он уходил по коридору, в звуке его шагов мне слышалось поражение. Она меня любит, думала я, и тогда эта мысль возникла у меня впервые.
Ее возраст был тайной, поскольку у нее не было свидетельства о рождении. Иногда она говорила, что родилась в 1909-м, а иногда — что в 1919-м, в зависимости от того, насколько старой она чувствовала себя в этот день. Но она точно знала место: Макклеланвиль, Южная Каролина, где ее мама плела корзинки из соломы, которые затем продавала, стоя у дороги.
— Как я — персики, — говорила я ей.
— Ничего общего с твоими персиками, — отвечала она. — У тебя нет семерых детей, которые с этого кормятся.
— У тебя шесть братьев и сестер? — Я всегда думала о ней как о человеке, у которого кроме меня нет никого на свете.
— Были, но я не знаю, где сейчас хотя бы один из них.
Она бросила своего мужа через три года после свадьбы, за пьянство.
— Дай его мозги птице, и птица полетит задом наперед, — говаривала она. Я часто задумывалась, что бы эта птица стала делать, будь у нее мозги Розалин. Я решила, что половину времени она будет гадить всем на голову, а другую половину — сидеть на брошенных гнездах, растопырив крылья.
В моих мечтах она была белой, выходила замуж за Т. Рэя и становилась мне настоящей матерью. А иногда я была сиротой-негритянкой, которую она находила на кукурузном поле и удочеряла. Изредка я видела нас живущими в другой стране, вроде Нью-Йорка, где она могла бы меня удочерить, и никто бы не удивлялся тому, что у нас разный цвет кожи.
Мою маму звали Дебора. Это имя казалось мне самым красивым на свете, хотя Т. Рэй и отказывался его произносить. Если же я его произносила, он вел себя так, будто сейчас пойдет на улицу и там кого-нибудь зарежет. Однажды я спросила его, когда у нее день рождения и какую начинку она любила в пироге, но он сказал, чтобы я заткнулась, а когда я спросила снова, он взял банку черничного желе и швырнул ее в кухонный сервант. На нем до сих пор остались синие пятна.
Однако мне удалось выжать из него кое-какие обрывки информации, например, что мама похоронена в Виржинии, там, откуда она родом. Я спросила его, можно ли найти мою бабушку. Нет, сказал он, мама была единственным ребенком. Однажды, раздавив на кухне таракана, он сказал, что мама проводила массу времени, пытаясь выманить тараканов из дома с помощью кусочков пастилы и дорожек из крошек от крекеров, что она была просто психом, когда дело касалось сохранения жизни насекомых.
Самые неожиданные вещи могли заставить меня по ней скучать. Например, спортивный топик. С кем я могла этим поделиться? И кто, кроме мамы, смог бы понять, как важно было возить меня на репетиции группы поддержки? Я могу точно сказать, что Т. Рэю такое и в голову не приходило. Но знаете, когда я по ней больше всего скучала? В день, когда, в возрасте двенадцати лет, проснулась с пятном, похожим на лепесток розы, на моих трусиках. Я была так горда этим цветком, но у меня не хватило духу показать его кому-нибудь, кроме Розалин.
Вскоре после этого я обнаружила на чердаке бумажный пакет, запечатанный степлером. Внутри я нашла последние следы моей мамы.
Там была фотография притворно улыбающейся женщины в светлом платье с плечиками, стоящей возле старой машины. Выражение ее лица говорило: «Не смей меня снимать», но она хотела, чтобы ее снимали, это было видно. Вы бы никогда не поверили тем историям, которые я выдумывала, глядя на фотографию: как она, стоя у автомобильного бампера, нетерпеливо дожидалась своей любви.
Я клала эту фотографию рядом со своей и выискивала черты сходства. У нее тоже немного недоставало подбородка, но, несмотря на это, ее внешность можно было оценить выше среднего, так что это давало мне надежду.
В пакете была еще пара белых хлопковых перчаток, потемневших от времени. Вынув их, я подумала: «Ее руки были здесь внутри». Мне неловко об этом вспоминать, но однажды я набила эти перчатки ватой и всю ночь продержала их в руках.
Но главной загадкой этого пакета была маленькая деревянная картинка Марии, матери Иисуса. Я узнала ее, несмотря даже на то, что у нее была черная кожа, чуть светлее, чем у Розалин. Было похоже, что кто-то вырезал изображение черной Марии из книги, наклеил его на отшлифованный кусочек дерева, сантиметров пяти в поперечнике, и покрыл его лаком. На оборотной стороне неизвестной рукой было написано: «Тибурон, Ю. К.».