Два года я хранила эти вещи в жестяной коробке, которую закопала в саду. У меня там было особое место среди деревьев, о котором не знал никто, даже Розалин. Я стала ходить туда еще до того, как научилась завязывать шнурки. Сперва это было просто местом, где я могла спрятаться от Т. Рэя и его скотства или от воспоминаний о том дне, когда выстрелил пистолет, но позже я стала убегать туда, иногда после того, как Т. Рэй ложился спать, просто чтобы спокойно полежать под деревьями.
Я положила ее вещи в жестяную коробку и закопала там в одну из ночей, поскольку страшно боялась оставлять их у себя в комнате, даже в глубине ящика своего стола. Потому что Т. Рэй мог пойти на чердак и обнаружить пропажу, и тогда он перевернул бы вверх дном мою комнату, чтобы найти эти вещи. Мне становилось дурно, когда я думала о том, что он со мной сделает, если это произойдет.
Время от времени я ходила в сад и выкапывала коробку. Я лежала на земле, надев мамины перчатки, и улыбалась ее фотографии, а деревья стояли вокруг, склонившись надо мной. Я рассматривала надпись: «Тибурон, Ю. К.» на оборотной стороне картинки с черной Марией, рассматривала эти буквы, написанные с нелепым наклоном, и думала о том, какое оно, это место. Однажды я нашла его на карте, и оно оказалось не более чем в двух часах езды от нас. Может, мама была там и купила эту картинку? Я пообещала себе, что однажды, когда стану уже достаточно взрослой, то сяду в автобус и съезжу туда. Я хотела побывать во всех местах, где ей доводилось когда-нибудь побывать.
В то утро, после ловли пчел, я отправилась в нашу палатку у дороги продавать персики Т. Рэя, где и провела остаток дня. Это было самой унылой работой, какую только можно придумать для девочки — часами торчать у дороги в палатке с тремя стенами и плоской жестяной крышей.
Я сидела на деревянном ящике из-под кока-колы и глядела на проносящиеся мимо пикапы, пока от выхлопных газов и скуки у меня не закружилась голова. Обычно по четвергам я продавала много персиков, поскольку женщины уже начинали готовиться к воскресным посиделкам, но в тот день все проезжали мимо.
Т. Рэй не позволял мне брать с собой книги. Если я все-таки приносила что-нибудь, вроде «Потерянного горизонта», спрятав его под рубашкой, тогда кто-то из доброхотов, вроде миссис Уотсон с соседней фермы, встретив отца в церкви, обязательно говорил: «Видела, как твоя дочка увлеченно читает в своей палатке. Ты можешь ею гордиться». Всякий раз после этого я чудом оставалась жива.
Что это за человек, который ненавидит чтение? Думаю, он считал, что это может зародить во мне мысли о колледже, каковые, с его точки зрения, были пустой тратой времени, особенно для девочек, даже если они, вроде меня, показывали наивысший результат при «тестировании словесных способностей». Мои математические способности не были столь ярко выражены, но нельзя же быть совершенной во всем.
Я была единственной из учеников, кто не роптал, когда миссис Генри выбрала на уроке очередную пьесу Шекспира. На самом деле, в угоду классу, я притворилась, что недовольна, хотя, если честно, я была очень рада.
Пока не появилась миссис Генри, я считала, что вершиной моей карьеры будет школа красоты. Однажды, рассмотрев ее лицо, я сказала, что французский изгиб бровей мог бы сделать с ней чудеса, а она ответила (цитирую): «Пожалуйста, Лили, ты оскорбляешь свой редкостный интеллект. Ты хотя бы представляешь, насколько ты умна? Ты могла бы стать профессором или писателем. Школа красоты. Ну ты и скажешь».
Прошло больше месяца, прежде чем мне удалось справиться с потрясением от того, что у меня есть жизненные перспективы. Вы знаете, как любят взрослые спрашивать: «Ну, кем ты хочешь стать, когда вырастешь?» Невозможно передать, как я прежде ненавидела этот вопрос, но тут я вдруг начала говорить людям, даже тем, кто вовсе и не хотел этого знать, что я планирую стать профессором или писателем.
Я собирала коллекцию собственных произведений. А после того, как в школе мы прошли Ральфа Уалдо Эмерсона, я приступила к «Моей жизненной философии», которая должна была стать капитальным трудом, но мне удалось написать лишь три страницы. Миссис Генри сказала, что мне нужно перерасти свои четырнадцать лет, прежде чем у меня появится эта самая философия.
Она сказала, что образование — моя единственная надежда на будущее, и одолжила мне на лето свои книги. Стоило мне открыть одну из них, Т. Рэй говорил: «Кого ты из себя строишь, Юлия Шекспира?» Он и вправду считал, что так звали Шекспира, и если вы думаете, что я его поправляла, значит, вы ничего не смыслите в искусстве выживания.
Если я сидела в своей фруктовой палатке без книжки, то часто убивала время, сочиняя стихи. Но в тот ленивый день у меня не хватало терпения, чтобы подыскивать рифмы. Я просто сидела и думала, как я ненавижу эту палатку с персиками, как же я ее ненавижу.
Накануне того дня, когда я пошла в первый класс, Т. Рэй застал меня в палатке, ковыряющей гвоздем один из его персиков.
Он подошел, щурясь от солнца и засунув большие пальцы в карманы брюк. Я наблюдала за его тенью, скользящей по пыли и сорнякам, и думала, что сейчас он накажет меня за испорченный персик. Я сама не понимала, почему это делала.
Но вместо этого он сказал:
— Лили, завтра ты идешь в школу, так что пришло время, чтобы ты кое-что узнала. О своей матери.
На секунду все стихло, как будто бы ветер исчез, а птицы перестали летать. Когда он присел передо мной на корточки, мне показалось, что я попала в капкан.
— Пришло время узнать, что с ней случилось, и я хочу, чтобы ты узнала об этом от меня, а не от чужих людей, которым лишь бы сплетничать.
Мы никогда об этом не говорили, и я почувствовала, как по спине пробежал озноб. Воспоминания о том дне всегда посещали меня внезапно. Заклинившее окно. Ее запах. Позвякивание вешалок. Чемодан. Крики и ругань. Но больше всего — пистолет на полу, тяжесть в руках, когда я его подняла.
Я знала, что взрыв, который я слышала в тот день, убил ее. Этот звук порой возникал в моей голове и всякий раз удивлял. Иногда казалось, что, пока я держала пистолет в руках, не было вообще никакого звука, что звук возник позже, а иногда, когда я в одиночестве сидела на крыльце, скучая и не зная чем заняться, или торчала в своей комнате в дождливые дни, то чувствовала, что именно я являлась его причиной, что, когда я подняла пистолет и звук разодрал комнату, моя жизнь опрокинулась.
Это было тем знанием, которое, выйдя на поверхность, полностью завладевало мной, и я вскакивала и — даже если снаружи шел дождь — бежала вниз с горы к моему месту в персиковом саду. Там я ложилась на землю и постепенно успокаивалась.
Т. Рэй сгреб в ладонь горстку пыли и дал ей просочиться сквозь пальцы.
— В день, когда она умерла, она чистила чулан, — сказал он. Я не могла не заметить странные интонации в его голосе, неестественные интонации — вроде бы обычный голос, но не совсем — такой добренький голос.
Чистила чулан. Я никогда не думала о том, что она делала в эти последние минуты своей жизни, зачем она бегала в чулан, почему они ругались.
— Я помню, — сказала я. Мой голос казался мне тихим и очень далеким, как если бы он доносился из-под земли.
Он поднял брови и приблизил ко мне свое лицо. Лишь глаза выдавали его смущение.
— Ты… что?
— Я помню, — повторила я. — Вы друг на друга кричали.
Его лицо напряглось.
— Правда? — произнес он. Его губы начали бледнеть, а это всегда служило мне сигналом. Я отступила на шаг.
— Черт подери, тебе было лишь четыре года! — заорал он. — Ты сама не знаешь, что ты помнишь.
В наступившей тишине я думала о том, что надо ему соврать, сказать: «Я ошиблась. Я ничего не помню. Расскажи мне, что случилось», но потребность поговорить об этом была так сильна и сдерживалась так долго, что теперь она требовала слов.