Он никогда не бывает последним, потому что, когда он последний, его больше уже нет.
И все же вот последнее утверждение, которое мне хотелось бы доказать: думаю, что в прощании заложено нечто присущее любви. И еще одно: я утверждаю, что взглянуть на мир в последний раз возможно, даже если после этого взгляда мы будем жить дальше.
И так много-много раз.
Таков Восток.
В чем последний взгляд на мир совпадает с чувством любви? Каким образом прощание, маячащее на заднем плане, помогает отличить любовь от завороженности и как это сказывается на желании?
Когда прощание возникает в режиме «до свидания» — иначе говоря, в кругообороте времен года, лет, звезд?
В чем освобождение от чар противостоит «до свидания» и почему оно уступает прощанию навсегда?
Чем объясняется, что любовь черпает и из «не-до свидания», и из «до свидания никогда»? Чем наверняка разрушить чары внезапно вспыхивающего между двумя людьми непреодолимого желания?
Возникает ли смерть в этот самый миг, присутствует ли она уже во взгляде, который вот-вот снимет путы с тела и освободит человеческое желание, и откажется обладать жизнью другого человека и своей собственной, одновременно незавершенной и необратимой?
Меланхолия бдительно следит за несхожестью в любви.
Эта тема может показаться трудной или с трудом постигаемой, потому что, продолжая свои рассуждения, я внезапно оказываюсь в оппозиции к важной идее конца двадцатого века (жизнь позитивна, смерть следует рассматривать как инородную и опасную, меланхолия — это болезненное безумие, которое необходимо лечить, бессонница — не радость и т.д.). Мне бы хотелось, чтобы мои читатели осознали: я пытаюсь приблизиться к истине. Я не стараюсь понравиться времени, в котором живу, или прельстить тех, кто устанавливает общую норму, которой должны придерживаться лучшие представители общества. Я называю чувством прощания то, что буддисты называют ощущением непрочности. Коллективные предписания позитивности, принятые в наше время, достойны яростного презрения, и уроки века сводятся, в сущности, к распространенному представлению о том, что смерть непостижима.
У меня нет возможности долго рассуждать о причинах, толкнувших моих современников:
1) употреблять, в отличие от древних, слово «либидо» вместо слова desiderium;
2) употреблять «фаллос» (фаллус) вместо fascinus.
Оба этих слова, «либидо» и «фаллус», употребленные в смысле, который им придают мои современники, не имеют ничего латинского, и смысл их не отражает ничего античного. Это выше моего понимания.
Оставляю оба моих утверждения (которые, на мой взгляд, связаны между собой) на рассмотрение филолога. (Я ненавижу дискуссии.)
Тезис I. Трудно быть счастливым.
Тезис II. Но трудно не настолько, как пытается внушить нам общество.
Проблема, которую ставит перед нами счастье, сбивает с толку: редки, крайне редки те, кто его желает. Нам больше нравится рассказывать о своих несчастьях и занимать этим рассказом слух другого, чем умалчивать о своих радостях и переживать их в одиночестве.
В древнеримском сознании — следует признать это — радость губительна.
Прощание беспечально. Прощание — это просто разлука; рождение — прощание с материнским лоном; весна — прощание со смертью; летальное — прощание с витальным и т.д. В неизбежности нет ни счастья, ни несчастья; это экстатическая точка смещения; это увлекательная минута; это восторг или ужас, если, конечно, мы умеем отличить одно от другого; это то, что древние римляне называли приращением, augmentum; это предшествующий момент; это то, что поддерживает неопределенность.
Прощание — это приращение «до свидания».
А смерть — приращение в процессе воспроизведения жизни.
1. Говорят, что счастье — это паучьи сети, повисшие между двумя ветвями дерева и сверкающие каплями росы. За них цепляется любой отблеск, робко пробивающийся на заре.
2. Паучьи сети — это смертельные ловушки, в которые устремляется мошкара.
Счастье — это тоже ловушки, в которых запутывается желание.
Так что нужно опасаться счастья.
Счастья, которого опасается прощание.
Смерти, которой прощание не говорит «до свидания».
Меня воодушевляет радость прощания навсегда. То, что меня воодушевляет, уходит из общества. Подлежат освобождению одни старики. Причем ясно, что выпутаться до конца невозможно, виновата изначальная завороженность, а для того, чтобы по-настоящему освободиться, надо уйти от истоков. Мне хотелось бы, чтобы каждая книга, которая будет написана, указывала на угрожающую ей пропасть. Мало того что оригинальных произведений никто не ждет — они и сами удручены своей произвольностью, она их задевает и ранит. То же самое происходит и с каждым мужчиной, и с каждой женщиной. Мы ничем не дорожим. <…> Язык никогда не опишет произвольность знака, даже в слове ничто. Даже и не надеюсь показать, до какой степени это может дойти, да и пытаться не буду, но хотелось бы, чтобы мои читатели почувствовали это так же непосредственно, как тот, кто смотрит мне прямо в глаза.