О фамилии Сатлер
Вивальди рано стяжал славу среди музыкантов, но потом, еще при его жизни, к нему стали относиться пренебрежительно. Это печалило старика. Ему, разумеется, было горько, что произведения, созданные им когда-то и бесспорно прекрасные, вызывают презрение; мало того, это презрение обернулось для него настоящими денежными потерями, то есть бедностью, омрачившей последние годы его жизни.
Пришлось ему снять комнату у человека по фамилии Сатлер.
Антонио Вивальди умер в конце июля 1741 года в доме господина Сатлера, у Каринтских ворот в Вене, и похоронен на кладбище для бедных.
Из всей музыки ему причиталось лишь несколько ударов кладбищенского колокола. Kleingeläut.
Глава пятая
Еще я говорю себе: «Мне неизвестно, что она чувствовала. Мне неизвестно, какова была ее истинная сущность. Я знаю, что не обладал ею, потому что, обладая женщиной, не обладаешь ничем. Проникая в женщину, не проникаешь никуда. Я знаю, что не понял ее, когда сжимал в объятиях. Но я ее любил».
Глава шестая
У нас больше не было права на ресторан. Мы кружили по пяти квадратным метрам. Мы утыкались носом в карточный столик, на котором стояла коробка с жетонами и футляр с колодой.
Семейные сцены — это тоже часть игры в карты.
Мы тасуем карты при молчаливом соучастии другого.
Мы остерегаемся показать взятую карту. Затем внезапно выкладываем выигрышную комбинацию перед глазами бледнеющего соперника. Спустя несколько лет, когда все выиграно, все обобраны, можно уходить. Разводы как раз и есть такие партии. Эти игры, несмотря на мою молодость, уже тогда казались мне скучнейшими партиями, которые вдобавок так затягивались, что оборачивались садизмом. Мы предавались этому две недели. Вот как мы это прекратили.
На людях, когда она не занималась музыкой, из робости, вероятно, или из-за беспричинных страхов, или из-за внезапного отсутствия самой музыки, она не очень хорошо слышала. Поэтому она заставляла меня повторять то, что я говорил.
У меня глухой голос.
Никакими силами не удалось мне поставить его после тяжелой мутации, меня даже выгнали из двух хоровых кружков, участие в которых доставляло мне радость. Ломка голоса навсегда лишила меня способности не то что петь, а даже мурлыкать себе под нос. К тому же я обладал досадной привычкой начинать фразу и сразу обрывать: она словно становилась для меня невыносимой, но не потому, что содержала очевидные вещи, а потому, что не соответствовала истине, изначально губила себя какой-нибудь смешной ошибкой. Эта привычка раздражала Неми, и она снова и снова настойчиво заставляла меня досказать до конца то, чего я уже вообще не хотел говорить. Убил бы ее. Я не выносил этого сокровенного ощущения собственной смехотворности, в которое повергало меня повторение собственной глупости или неудачной шутки, пережевывание чепухи, которую и произносить-то не стоило. Чтобы не пришлось повторять, проще всего мне всегда казалось помалкивать. Ее угрюмая застенчивость поощряла меня в этом. В конце концов я впал в полную бессловесность, которая устраивала Неми: она и раньше благоговела перед искренностью и молчанием.
Молчание соткано из материи более интимной и менее воинственной, чем коллективный язык; ее и мое молчание заворожило друг друга. Получилось совпадение по всем точкам.
Интересно, что поначалу мое молчание ее мучило; и то сказать, оно приходило на смену оборванной фразе, которую Неми не вполне понимала и как раз собиралась потребовать, чтобы я ее повторил. Позже это молчание, так ее бесившее, замаскировалось под безмолвную сосредоточенность, внутри которой ей было так уютно жить.
— Где вы были?
Приложив палец к губам, я призывал ее к молчанию.
— Это слишком просто.
А когда я приближался к ней, она уворачивалась, прятала от меня губы.
Мы научились обходиться без вопросов, чтобы не отступать от нашего нового образа жизни. Нет ничего мучительнее, чем фразы, которые сами просятся на язык, а ты пытаешься их задавить в себе, вместо того чтобы выпустить наружу, ведь это единственный известный способ от них избавиться. Постепенно, чтобы их обезвредить, я приноровился ими жонглировать, обращать в шутку. Если не получалось, я записывал их, а потом рвал хрупкий листок бумаги. Нужно было любой ценой опередить речь. Кроме того, я вел дневник. Он не сохранился. Я не знаю, какая участь постигла эти страницы, помогавшие мне выпустить пар.
Отказавшись от объяснений, мы, возможно, избежали опасности запутаться в сетях, которыми располагает речь, в установленных ею правилах игры — наивных, школярских, непостижимых, риторических, властных, наглядных. Мы, вероятно, безотчетно избежали западни, в которой выяснить соотношение сил (кто больше знает?) и выиграть в позиционной войне возрастов оказывалось важнее, чем выразить чувство и воспринять мысль.