Мы выходим из тепловатой, почти прохладной и молчаливой часовенки итальянской церкви, где долгие часы отдавались завороженности. Под действием воспоминаний мы встали на колени.
Сначала из-за яркого света мы ничего не видим. Нас охватывает головокружение. Одной ногой мы еще на пороге.
Свет мира столь ослепителен и прозрачен, что мы жмуримся.
Мы трем глаза — так обжигает жара, на которую мы вышли.
Писатель — это человек, который беспрестанно желает отделиться от тьмы, которому никогда не удается полностью выйти из тьмы; так, шаман — это человек, выходящий из пещеры, как о том повествует библейская притча о святом Илье. Мы зажмуриваемся и уже совсем ничего не видим. Именно так. С ослепшими, зажмуренными, лишенными зрения глазами мы рассеиваем чары даже успешнее, чем если бы смотрели во все глаза. Мы рождаемся. Рождаясь, мы не начинаем жить, потому что мы жили до рождения, но, живыми выйдя из тени, мы обнаруживаем свет. И это тоже результат рождения — эта жизнь в двух временах, эта двойная жизнь, которую невидимое видимое снова соединяет, как две створки двери. Как веки на глазах. Мы зажмуриваемся. Мы ничего не понимаем. Мы движемся вперед, твердя себе, что мы увидим… что мы увидим то, что увидим… что скоро мы увидим то, что увидим. Но ничто не подготавливает взгляд к зрелищу, дошедшему из такой дали. Ничто не подготавливает взгляд к приключению, которое повторялось так часто и чья давность такая давняя, что оно осталось далеко позади. А само это приключение, от истоков своих, заложено в спектакле, который с тех пор, когда еще не было жизни, без конца репетируют небесные созвездия.
В любом случае у каждого из нас приключение началось уже в тот самый миг, когда те, кто произвел нас на свет, уверили нас, что мы начинаемся. Может быть, само прошлое выбрасывает нас на свет — тем, что повторяется.
Глава сорок первая
Два мира
Еврипид рассказывает, что царь Менелай за семь лет ни разу не обнял Елену, не прикоснулся к груди женщины, спал лишь с призраком Елены. За семь лет но два-три раза в ночь он изливал свое семя в чрево не более осязаемое, чем тень. Однако ему казалось, что оконечность его тела испытывает при этом всю теплоту и нежность, и это представлялось ему совершенно необъяснимым. Читая подобные сказочные истории, все мы думаем о себе и говорим: «Это неправда! Не поверю! Со мной было то же самое, что и с Менелаем!» И мы продолжаем сражаться за наши иллюзии.
В январе 1977 года я был так несчастен, что пережевывал свое детство и возвращался в его тишину. Не знаю, почему я оказался в Антверпене, когда Эско вышел из берегов и затопил нижнюю часть города. Всем нам пришлось в спешке покинуть дом Плантена. Стояла зима. Темнело. Мы бежали сломя голову.
Очень скоро стемнело.
Когда мы оборачивались на бегу к вокзалу, то видели подступавшую к нам переливчатую поверхность реки, смешавшейся с морем.
В возрасте полутора лет я не мог сформулировать свое желание уйти от речи; я просто не поспевал овладеть двумя языками, которые захватили меня так, что я и опомниться не успел.
Но я ощутил отчаяние.
Чем больше мы отстраняемся от речи, тем глубже проникаем в другой мир, совсем не похожий на наш. Который является эхо-камерой речи, где освобождается все, чего недостает. Вплоть до голодных галлюцинаций. Вплоть до сексуального желания. Вплоть до фантазма. Вплоть до сновидения.
Чем дальше мы уходим на другой конец света, тем суровей возвращение. Но эта жестокая меланхолия, за которой настанет тяжелое пробуждение, — тоже другой мир, который изливается на нас, когда мы любим.
Мы обретали друг друга — два слившихся в объятии дрожащих и обнаженных тела на берегу.
Спальни — это тоже берега.
Кровати — что-то вроде полоски берега у самой воды.