— Готов? — вопрошает он.
— Идем, — отвечаю я.
Рука об руку мы идем сквозь сумерки. В Париже не бывает совсем темно — когда уходит естественный свет, повсюду загораются фонари. Они очень красивые: на высоком черном стебле — пара сверкающих белых шаров, влюбленных в свой кусочек улицы. Бывает, фонари вспыхивают все одновременно, словно вместе могут победить темноту.
Мишель не прочь взять меня за руку, но я для этого слишком взрослый. Поэтому он закуривает и говорит:
— Как бы ни повернулась твоя жизнь, я всегда буду о тебе самого высокого мнения.
Порой мне кажется, что Мишель — знаменитый поэт. Наш преподаватель литературы однажды сказал, что поэтический дар не связан с родом занятий, он от Бога. Как знать, может, лет через сто люди будут приходить на могилу Мишеля на кладбище Пер-Лашез, оставлять у подножия могильного камня свои стихи, мысленно беседовать с ним и благодарить за маленьких птичек, которые поют для них в минуты печали.
Мишель расплачивается за билеты мелочью из винной бутылки. Кассирша не возражает. Ее левый глаз слегка косит. Она двигает билеты к Мишелю, не пересчитав монет, а когда мы проходим мимо стеклянной кабинки, смотрит на шрам. Мишель протягивает билеты контролеру. Тот рвет их на две части. Мишель просит меня сохранить корешки. Я открываю бумажник, и оттуда выпадает карта Аргентины. Мишель быстро поднимает ее и недоуменно смотрит на меня. Я молча отбираю карту и засовываю в бумажник.
— У Орешка свои маленькие птички, — смеется он.
Мы находим в темноте свои места и погружаемся в фильм.
Возвращение клубники
Вот уже третьи сутки мужчина в общей палате городской больницы, в восьми этажах над печально известной улицей Вожирар, не просил ничего, кроме клубники.
Весь вечер вторника было слышно только, как стучат по оконному стеклу крошечные пальчики дождя.
Почти все пациенты, напичканные снотворными, погрузились в сон.
Не спал лишь Пьер-Ив. Он знал, что умирает. На тумбочке возле кровати стояла ваза с клубникой, до которой он не мог дотянуться. Воображая сладость ягод, он вспоминал ее и вздрагивал. Ягоды лежали горкой в массивной желтой вазе.
Пьер-Ив делал глубокие жадные вдохи, силясь ощутить аромат, а внизу, на улице, гудели такси, пропахшие сигаретным дымом. В первый же вечер, когда он попал в больницу после неудачного падения на площади, населенной сотнями голубей, им овладели воспоминания.
Словно свет, что проникает на чердак сквозь трещину в крыше, превращая пыль в звезды, появлялась она. Не перед самой смертью, как в беспощадных снах, а такая, какой он хотел ее помнить, обнимающая взглядом реку, тихая и очаровательно задумчивая. Теперь он понял, что мог увезти ее в Америку.
Дождевая капля воссоединилась с другой, затем под тяжестью собственного веса стекла по стеклу. Он ничего не сделал, даже когда убили ее родных. Ничего.
Уходя в прошлое, Пьер-Ив знал, что не сможет забрать его в настоящее — в этот дождливый день, в эту палату, но надеялся донести хотя бы до сада, окружающего коттедж, трепещущего летнего сада, выталкивающего в мир ягоды клубники.
По больнице поплыли сумерки, выпустившие тени. Он вспомнил ее рассказы: как дядя учил ездить на велосипеде по ступенькам, как она возила цветы в корзинке, привязанной к рулю… Стояло лето, самое жаркое на их памяти. Они сбежали от угнетающей парижской духоты в маленький коттедж ее бабушки, невысокий, словно выросший из земли. По каменным стенам вился плющ, а в полукилометре от домика безмятежно текла Луара, вспыхивавшая золотой лентой на закате, когда солнце садилось в далекие поля, уставленные стогами сена.
Однажды после обеда они спустились на бархатный луг у реки и постелили одеяло среди полевых цветов. В тот раз она много рассказывала о своем детстве. Вспоминала, что когда была совсем маленькой, верила: если встать в лужу, твое желание исполнится. В тягостные, мрачные послевоенные годы Пьер-Ив всегда помнил об этом и не раскрывал зонт даже в самый сильный дождь, чтобы можно было не прятать слезы, идя домой.
В момент, когда больничная палата погрузилась в глубочайшую темноту, он почувствовал нужду вернуться с луга и вновь пережить ужас ее последних мгновений и сопутствующего онемения. Но когда до его ушей донеслось эхо солдатских сапог, а в глазах защипало от едкой гари, вокруг вдруг повис сладкий аромат. Многострадальная улица Вожирар, изрешеченная в те давние времена пулями, внезапно исчезла, и он почувствовал на плече голову любимой. Они спали в саду за коттеджем, и ее волосы веером разметались по его груди.