– Роуз, – осторожно начинает она, – я не возражаю против твоего поступления на курсы. Конечно, жить у Софи несравненно лучше, чем в каком-нибудь пансионе. Я понимаю твое желание работать. До замужества я и сама с большим удовольствием работала. Но…
– Но – что?
– Но неужели ты мечтаешь о работе секретарши? Или намерена поискать нечто более подходящее для девушки твоего происхождения? Журналистика – чисто мужская вотчина и уж явно не для таких, как ты. Я бы очень беспокоилась о твоей безопасности и репутации.
Роуз закатывает глаза:
– Уверена, мама одобрила бы мой выбор.
Элинор смотрит на решительное лицо Роуз и думает, чтó на самом деле сказала бы их мать. Их прежняя мать, какой она была до Трагедий. Так Элинор привыкла называть последующие события. Она плохо помнит их мать до войны: ту счастливую, беззаботную, жизнерадостную женщину. А Роуз? Сестра помнит еще меньше. Роуз было всего четыре года, когда разразилась война. Семь, когда на этой войне, с разницей в несколько недель, погибли оба их старших брата. Роуз видела, как медленно и мучительно умирал их отец, легкие которого были поражены отравляющим газом. Месяц за месяцем он сражался за право дышать. И, словно всего этого было недостаточно для юной жизни, когда Роуз было десять лет, однажды утром их мать ушла на работу и не вернулась. Трагедии. Будучи не в состоянии справиться со столь сильным горем и потрясением, они с Элинор сплели свою версию воспоминаний о родителях и братьях, где было больше фантазий, чем реальности. Реальные воспоминания сохранились только у Элинор, и те отрывочные. Их она держит при себе, не делясь с сестрой.
– Она бы хотела мне счастья, – упрямо заявляет Роуз.
– Но не любой ценой, – возражает Элинор. – Мама хотела, чтобы ты не причиняла себе вреда. Как видишь, для твоей жизни в Европе мы наняли весьма дорогостоящую компаньонку, но и она не уберегла тебя от беды.
– Так вот, оказывается, в чем дело? Ты до сих пор злишься на меня за то, что я полюбила Марселя!
– Я… – Элинор закусывает губу. – Мы с Эдвардом считает, что ты могла бы найти лучшую…
– «Мы с Эдвардом»? Элли, ты перестала думать самостоятельно. – Роуз повышает голос, ее щеки покраснели. – Не ему решать, в кого мне влюбляться.
– Роуз! После всего, что он сделал для нас? Для тебя. – Элинор чувствует, как ее грудь наполняется гневом. – Ты прекрасно знаешь, почему Эдвард так поступил. Могли ли мы позволить тебе отправиться в самостоятельную жизнь и выйти замуж за безденежного, как ты сама же говорила, француза, с которым ты едва знакома? – Элинор замолкает и, затаив дыхание, гневно смотрит на сестру.
Роуз отвечает ей бунтарским взглядом. Девушке хватает здравого смысла промолчать.
– И потом, – переведя дух, продолжает Элинор, – ты прекрасно знаешь, чем вызваны мои опасения. Памятью о страшной беде, случившейся с нашей дорогой мамой. – У нее дрожит голос. – Потому-то я и не хочу, чтобы ты работала в Лондоне. Ты не можешь постоянно жить у Софи. Рано или поздно ты переберешься в какой-нибудь отвратительный пансион. А мужчины охотятся за одинокими женщинами, которые темными вечерами возвращаются домой. Роуз, пойми меня правильно. Дело не в моем нежелании, чтобы ты работала. Мне работа доставляла удовольствие, хотя я и была вынуждена работать, а у тебя такой необходимости нет. Я волнуюсь за тебя. Жить одной, работать в газетах… Это так рискованно и совершенно неправильно. – В горле Элинор появляется комок, и она устало опускается на стул.
Черная тень материнской смерти заставляет их замолчать. Кажется, что в кухне пахнуло морозным дыханием зимы.
– Послушай, пока это всего-навсего курсы. Мне не предлагают ничего более опасного, чем сидение за пишущей машинкой, – нарушает молчание Роуз. – Обещаю тебе, я не стану одна разгуливать по лондонским закоулкам. – Роуз умоляюще смотрит на сестру.
Вряд ли Роуз помнит. Должно быть, разум заблокировал ей память о том ужасном февральском дне 1920 года. Но Элинор, которой тогда было девятнадцать, этот день крепко врезался в память, и ей никогда не забыть ужаса случившегося.
Первой, кто на рассвете обнаружил их мать, была старая будильщица Мэри. Она ходила по улочкам Сохо и, поднося трубку к губам, стреляла сухим горохом по окнам верхних этажей, будя рабочих. Боковым зрением старуха заметила в грязи подол светлого платья, разметавшийся, словно крылья мертвой бабочки. Было это в узком глухом переулке. Остекленевшие глаза, холодная, как мрамор, кожа, ссадины и глубокие пурпурные отметины на шее… Мэри хватило беглого взгляда, чтобы понять: эта женщина рассталась с жизнью не по своей воле.