Татьяна пожелала перед разлукою взглянуть на похищенного ребенка и, распеленав, увидела прехорошенькую светловолосую девочку, которая крепко спала, зажав в кулачке шелковый шнурок с навязанным на него перстеньком-печаткою – простеньким, серебряным. Должно быть, играла, да так с ним и заснула. Мысленно пожалев невинное дитя, принужденное платить за родительские прегрешения, Татьяна все же не осмелилась противиться воле той, кого привыкла почитать как старшую сестру, и покорно уехала.
Неонила же, чуть рассвело, велела закладывать лошадей и везти себя в Москву. Однако каково же было изумление хозяина, когда к вечеру его ямщик уже воротился, сообщив, что женщине этой сделалось в дороге дурно и она сошла на первой почтовой станции, не востребовав обратно своих денег. Хозяин мысленно пожелал щедрой постоялице доброго здоровья и забыл о ней.
Тем временем нянька в Измайлове хватилась пропавшей девочки, а на конюшне хватились Стрелы. В саду нашли цветастый платок; и первая догадка, естественно, была та, на которую и рассчитывала Неонила: «Цыгане!»
Снарядили погоню и в ближнем лесу наткнулись на Вайду, который в своей повозке беспокойно ожидал Неонилу. Он уже чуял недоброе, но ведь обещал сестре ждать… Только повязали цыгана, в котором дворовые тотчас признали конокрада, загадочно ушедшего из ямы, как на полном скаку из лесу показалась Стрела с Татьяною верхом. Повязали и цыганку, как ни кричала она о своей и Вайды невинности. А спустя малое время нашли на берегу пеленку похищенной девочки… И облава, ошеломленная злодеянием, на свершение коего указывали, казалось, все следы, в унынии воротилась в Измайлово.
Ее встретили не только обе княгини, но и сам Михайла Иванович, коего воротили с полдороги дурные предчувствия и неодолимое беспокойство.
Осознав ужасающую весть, старая княгиня схватилась за сердце, упала и скончалась тут же, на крыльце, где ожидала возвращения облавы. Князь со шпагой бросился на Вайду, выткнув ему глаз, а потом, приказав бить душегубца плетьми до смерти, полоснул крест-накрест тою же шпагою по лицу Татьяны, навек обезобразив его, и свалился замертво. С ним сделался удар, навек превративший сильного молодого человека в наполовину инвалида, ибо, даже и выздоровев, не мог князь владеть левою рукою, а левую ногу с тех пор приволакивал.
Среди всеобщего отчаяния лишь молодая княгиня Мария Павловна выказала завидную силу духа. Она прекратила зверское избиение Вайды и приказала увезти беспамятных цыган подальше от имения, ибо хотя надрывалась ее душа от горя, но сердцем чуяла она невиновность этих людей и горько жалела их, как и себя, приняв, однако, смерть дочери и свекрови и болезнь мужа в качестве кары господней за какие-то неведомые прегрешения. А по истечении времени, сидя у постели мужа и выслушивая его коснеющим языком сделанные полубредовые жалобы и признания, Мария Павловна сочла происшедшее наказанием за мужнино прошлое распутство, а пуще – за незаботу о собственном сыне. Княжич-то по сю пору произрастал на грязном дворе сыном скотницы. Так что именно волею Марии Павловны был маленький Алеша взят в барские покои и усыновлен, родная мать его возведена в няньки без права признаваться мальчику в истинности их отношений. И хотя до самой смерти горевала Мария Павловна о погибшей дочери, Алешенька оставался единственным в мире существом, чье присутствие могло вызвать улыбку на ее всегда печальном лице.
Осталось сказать лишь о Вайде и Татьяне. Чуть излечась, цыгане направились в Москву… но след Неонилы затерялся, а с нею и след княжеской дочери.
Однако Вайда не отступился. Он решил жизнь положить, но сыскать Неонилу и рассчитаться с нею, ибо картина ее хладнокровного, обдуманного предательства, с расчетом отвести от себя мало-мальские подозрения, сделалась ему очевидна. Конечно, он мог бы донести на Неонилу Измайловым… Но все же она была его сестрою, и он не мог предать ее так же бессердечно, как это сделала она. Да и ненависть его к князю была столь же велика, сколь и ненависть к Неониле. Поэтому он сам отправился на поиски.
Татьяна не пожелала сопутствовать ему. Внезапное уродство обернулось для нее душевною болезнью. Но и помраченным сознанием своим молодая цыганка понимала: взаимная ненависть – это беспрестанное зло, самое себя возрождающее… Однако Вайду ничто не могло остановить. Он отвез больную жену к ее матери (схоронив мужа, Марьяна покинула табор и поселилась в избушке на берегу Волги, близ Василя, промышляя знахарством и гаданием), а сам всецело предался поискам Неонилы и молодой княжны. Путь его растянулся на годы и наконец завершился там, где он меньше всего ожидал: в домике жены, которая после смерти матери жила одна, продолжая ее ремесло… И как тогда, в Нижнем, после встречи с Неонилою – после той встречи, когда цыган едва жив остался, почти задавленный медведем, – так и теперь Вайда ощутил в душе не тление старой мести, ставшей уже привычкой, сжившейся с ним, – но опаляющую вспышку ненависти: к Неониле, к старому князю, к этой девушке… а пуще всего – к себе самому за то, что не в силах ни побороть душевной тоски, ни утолить ее хладнокровным убийством.
9. Мшава
Татьяна умолкла, но Лиза какое-то время сидела недвижно, не поднимая глаз, словно бы это сомнамбулическое путешествие в прошлое еще продолжалось. Впервые с той поры, как узнала она тайну своего рождения, сделались вдруг понятны все поступки Неонилы Федоровны. Не было в Лизиной душе зла против козней тетушкиных… была только щемящая жалость к ней, к Измайловым (никак не назвать их отцом с матерью!), а всего более к Лисоньке, которую, по врожденной холодности души своей, родная мать лишила любви. Ведь никто и никогда не угадал бы, что Неонилу Федоровну и Лисоньку связывают столь тесные узы!
– Одного не пойму, – наконец проговорила Лиза пересохшими от волнения губами, – зачем Вайде мое кольцо?
Татьяна ответила, словно продолжала ее же размышления:
– Он ведь отмщением болен, Вайда. Умом тронулся! Может статься, жаждет князю то колечко предъявить: мол, твоя дочь по сю пору жива, одному мне ведомо, где она хоронится, а тебе новые муки доставлю молчанием своим.
– Ну а тебе что до этого, Татьяна? – спросила Лиза, резко вскидывая голову. – Князь тебя навек изуродовал! Что тебе до него, до его печалей, до кольца?
Татьяна тяжело вздохнула.
– До князя, может статься, и нету мне дела. Столько лет минуло, так что ни добра, ни зла я ему не желаю. А вот ты… до тебя, дочечка моя, мне дело есть. Поймешь немного погодя. Тебя еще потреплет, помучает жизнь, попытает еще, пока угадаешь, для чего судьба тебя ко мне забросила, для чего я тебе все рассказала. – Глаза Татьяны вспыхнули. – Узнаешь, как жизнь узоры плетет! Где с первого взгляда разобрать? Тянешь за нитку – вот же она, вот! Ан нет! Не та ниточка, и спроста клубка не распутать!..
Она умолкла, но отзвук ее странно возвысившегося, возбужденного, пророческого голоса все еще дрожал в воздухе.
Собрались в два счета. Пожитками оказались не богаты: у Леонтия – торбочка с тетрадками, у Лизы – узелок с тем самым несчастливым черным Лисонькиным платьицем.
Татьяна дала ей надеть свою рубаху да одну из старых цыганских юбок, что потемнее. Вынула из сундука пару лапотков: «Непривычна тебе такая обувка, а все же лучше, чем ничего». Отдельно завернула ломоть хлеба: «Это в дорогу. А толком поешьте сейчас».
Окрошка, приготовленная на ужин, степлилась, каша простыла за эту долгую бессонную ночь, но Лиза и Леонтий кое-как поели. Кусок не шел в горло, да и Татьяна, осунувшаяся от тревоги, от близости разлуки, торопила. И вновь Лизе подумалось, что цыганка видит и знает нечто большее, нежели остальные, словно прозревает наперед. От этой мысли так и сжалось сердце, но когда Татьяна в последний раз обняла ее и шепнула опять: «Ничего не бойся. Все одолеешь!» – страх утих. Осталась только печаль расставания. – По берегу долго, так что идите сквозь лес, наискосок. Держите на старое татарское кладбище. Ты его знаешь, Леонтий Петрович, – напутствовала Татьяна. – Только болотины сторожитесь. Не сбейтесь с пути. Береги девку, Леонтий Петрович!