Выбрать главу

- Мэтью, - сказал ему я, - мои мальчик, иди ко мне.

Впервые в жизни наяву, но, Господи помоги мне, не в первый раз в мечтах, я обнял его и крепко прижал к груди, уповая ощутить нежность ответного чувства. Мэтью, однако, сделался холоден словно камень, а потом с силой уперся руками мне в грудь и вырвался и, отступая, даже споткнулся, так спешил он отдалиться от меня.

- Оставьте меня, - сдавленно вымолвил он. - Вы не можете приказывать мне и запрещать мне не в праве. Не я совершил здесь зло, и, думается, не итальянец держит меня при себе с гнусными помыслами.

На том он ушел, оставив меня во власти горького гнева и печального сожаления.

Никогда больше не видел я Мэтью живым. В тот самый вечер Марко да Кола хладнокровно перерезал ему горло в темном проулке и оставил его истекать кровью.

Даже сейчас мне невыносимо вспоминать подробности того дня, когда я узнал, что никакое примирение уже невозможно. Муж моей экономки (годом ранее я позволил этой женщине выйти замуж и был столь высокого мнения о ее честности, что не счел нужным вышвырнуть ее на улицу) сам пришел с горестным известием в Грэшем-колледж, где я обедал с мистером Реном. Этот простолюдин был человек крупный, медлительный и глупый и страшился моего гнева, но набрался храбрости, чтобы самому принести дурные вести.

Он трепетал, стоя передо мной и рассказывая о происшедшем. Он проявил находчивость и сам сходил на место происшествия, где расспросил тех, кто жил поблизости. По-видимому, там произошло злодейское нападения с целью убийства. Негодяи подкрался к Мэтью сзади, зажал ему рот и одним ударом перерезал ему горло. Не было ни шума, ни криков, ни обычной возни, какая указывает на схватку или ограбление. Виновного никто не видел, а ведь он оставил Мэтью умирать. Это была не дуэль и не честный поединок, мальчику не дали даже возможности умереть с сознанием того, что он повел себя как подобает мужчине. Это было простое и чистое убийство, совершенное самым подлым образом. Сон мой предостерег меня, и я, тем не менее, дал свершиться преступлению.

В записках да Кола я вижу, что у него даже достало наглости огласить свое преступление, пусть он и представляет все так, будто вынужден был защищаться. Он пишет - дескать, к нему подослали брави, и сделал это (как он утверждает) бывший компаньон его отца. С какими благородством и храбростью он отбивался от этих кровожадных негодяев! С какой скромностью описывает он, как один-одинешенек разогнал всех. Разумеется, он не говорит, что нападавшим был юноша девятнадцати лет, который никогда в своей жизни не дрался и который не мог желать ему зла. Он не говорит о том, что тайком следовал за юношей, а потом умышленно напал на него, не дав возможности постоять за свою жизнь. Он упускает сообщить, что совершил это убийство, дабы развязать себе руки и впоследствии совершить преступление более тяжкое.

И он не говорит, что этим злодеянием погасил свет моих очей, все погрузил во тьму и навеки покончил с усладой. Смерть Мэтью тяжким грузом легла мне на плечи, ибо недоверие побудило его к браваде, и не важно, что из двоих я поплатился горше. "Такова слава Господня, мой Авессалом, моя глина, что сам я создал величайшим из творений. Господь мне свидетель, что умер бы я вместо тебя, сын мой, сын мой" (Вторая книга Царств, 18:33).

Послушание его равнялось его благочестию, благочестие - верности, а верность - красе. Я воображал себе, как состарюсь, а он будет подле меня и будет мне утешением, на какое не способна ни одна женщина. Он один заставлял сиять мой день и наполнял утро упованием. Такова была любовь Давида к Саулу, и я рыдал от горечи моей кары. "Кто любит сына или дочь более, нежели Меня, недостоин Меня" (Евангелие от Матфея, 10:37). Сколь часто я читал эти слова, не разумея бремени, какой налагают они на весь род человеческий, ибо до того не любил я ни мужчины, ни женщины.

И урок мой был скор и суров, и я восстал на него. Я молил Всемогущего, пусть будет оно не так, пусть мой слуга ошибался и пусть другой умер бы вместо Мэтью.

И я знал, сколь жестоко мое желание, чтобы другой страдал вместо меня, чтобы иной отец скорбел на моем месте. Господь Наш принял Свой крест, но и Он молился, чтобы бремя было снято с Него, а потому молился и я.

И Господь сказал мне, что я слишком любил этого мальчика и дал мне вспомнить все те ночи, когда он спал в моей постели, а я лежал без сна, слушая его дыхание, желая лишь протянуть руку и коснуться его.

И я вспомнил, как молился об избавлении от желаний и как жаждал их исполнения.

Такова была кара, столь полно заслуженная. Я думал, я умру под грузом боли ее и никогда не оправлюсь от потери.

В сердце моем гнев загорался хладен и яростен, ибо я знал что это Марко да Кола искушал моего дорогого мальчика, и отвратил его от меня, и обольстил его так, чтобы он не заметил выхваченного из ножен кинжала.

Я просил Господа, чтобы сказал он мне, как сказал он Давиду "Вот, я предам врага твоего в руки твои, и сделаешь с ним, что тебе угодно" (Первая книга Царств, 24:2). И я поклялся, что свирепая жестокость Кола станет его погибелью.

Сказано "Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукой человека" (Книга Бытия, 9:6).

Благодарение Богу, я никому не позволяю увидеть моих чувств, и у меня было всегда глубокое сознание долга, ведь только оно заставило меня оправиться и заново посвятить себя моей цели. Итак, совершив молитвы, я опять принудил себя заняться трудами, тяжелейшего подвига я не совершал никогда, ибо всегда сохранял привычное самообладание, какое люди зовут холодностью, в то время как всечасно мое сердце кровоточило от горя. К этому я ничего более не прибавлю, слышать это не подобает ничьим ушам. Но скажу, что с того самого часа я имел лишь одно намерение, одну цель и одно желание, и они оставались со мной и в снах, и в каждое мгновение моего бодрствования. Я оставил все попытки утвердить за собой первенство в расшифровке тайнописей, ставивших в тупик всех прочих криптографов. Книги Ливия, письма Кола стали теперь звеньями в великой цепи доказательств, я уже знал о них, и мне не было нужды держать в руках первые или постигать точный смысл вторых. Они сделали свое, и мне предстояло дело более важное, нежели разгадывание отвлеченных головоломок.

Мэтью твердил дескать, он не верит в то, что Кола заподозрил его в Нидерландах, будь это так, нога моего мальчика никогда бы не ступила на землю Англии. Следовательно, Кола обнаружил что-то в Лондоне, и потому с уверенностью можно утверждать, что до него дошел мой рассказ мистеру Беннету, в разговоре с которым я назвал Мэтью единственным человеком, кто посвящен в мои подозрения. Мне следовало бы знать, что нет такого создания на свете, как умеющий молчать придворный, и что ни одна душа в Уайт-холле не способна хранить тайну. И потому я порешил не сообщать более мистеру Беннету о моих успехах. Я не только не хотел, чтобы неосмотрительная болтовня не предостерегла Кола, я также желал уберечь собственную жизнь и знал, что, если итальянец без жалости пролил кровь моего мальчика из-за известной ему малости, как тогда мог он не совершить сходного покушения на мою жизнь?

Тем не менее я нисколько не удивился, услышав, что в Оксфорд прибыл молодой ученый джентльмен и выразил намерение остаться у нас на некоторый срок.

Каково же было мое удивление, когда сразу по приезде он немедля свел знакомство с семейством Бланди.

Глава восьмая

Здесь следует остановиться и рассказать об этих Бланди, ибо рукописи Кола доверять нельзя ни в чем, и вполне очевидно, что писания Престкотта полны нелепых домыслов. Престкотт испытывал странное влечение к молодой Бланди и возомнил, будто она желает ему зла, хотя не берусь судить, как она могла бы устроить подобное. Да и нужды никакой не было. Престкотт сам старался причинить себе столько вреда, что кому-либо другому не было смысла способствовать ему.

Я знал, что Эдмунд Бланди был известен в армии как подстрекатель, призывавший к мятежу, и слышал, что он умер. Также мне было известно, что его жена с дочерью поселились в Оксфорде. Некоторое время я присматривался к ним через моих соглядатаев, но по большей части оставлял их в покое пока они соблюдали закон, я не видел причин притеснять их, даже если их еретичество вопияло к Небесам. Уповаю, я уже недвусмысленно дал понять, что моей заботой было водворение доброго порядка в обществе, и меня мало волновали жалкие лжеумствования сектантов, если на людях они следовали догматам. Знаю, что многие (и к некоторым из них, таким как мистер Локк, я питаю величайшее почтение в прочих вещах) придерживаются доктрины веротерпимости, но с ней я решительно не согласен, если понимается под ней почитание Господа вне рамок признанной Церкви. Государство не может выжить без единства веры, как не может оно существовать без общих целей правительства, ибо отрицать Церковь значит, в конечном счете, отрицать и светскую власть. По этой причине поддерживаю добродетельную умеренность, какую предписывает англиканское уложение, балансируя меж показной пышностью Рима и гнусностью пуританских молелен.