У колдунов есть борода.
У Деда Мороза тоже есть борода.
Дед Мороз топтался в вестибюле, выходил курить на улицу, потом опять возвращался, видимо, нервничал, спрашивал у технички, лениво подметавшей пол, про «своего».
— А кто он — ваш-то? — звучало в ответ.
— Даже и не знаю толком.
— То есть как это? Зовут его как?
— Петром, точно Петром! — Дед Мороз решительно доставал из внутреннего кармана шубы маленькую, с замятыми краями фотокарточку и показывал ее техничке, — вот он! Только снято это лет восемь назад! Сейчас-то он, наверное, другой совсем. Вырос!
Петр со страхом выглядывал из своего укрытия и узнавал на фотографии себя.
Вопил в подушку что есть мочи:
— Да ведь это же я — Петр Русалим! Забери меня отсюда, Дед Мороз!
Техничка брала фотокарточку, подносила ее близко к глазам, рассматривала долго, поводила плечами — нет, не знает такого.
— Может, ошиблись вы?
— Не ошибся, он точно здесь, видать, запаздывает. — Дед Мороз прятал карточку, предварительно расправив ее края, и присаживался на обитую промятым до пружин дерматином банкетку.
Петр снова забирался в свою нору.
Как бы ему хотелось в эту минуту быть узнанным, опознанным, найденным!
Как, например, гуляя вдоль железной дороги, можно найти огромную мертвую рыбу без головы. Долго рассматривать ее, трогать медного отлива чешую и острые плавники тут же подобранной сухой веткой, не понимать, разумеется, откуда могла здесь взяться. А потом взять да и пнуть ее ногой так, что она покатится вниз по откосу насыпи, увлекая за собой гравий, выпуская слизь, пока не исчезнет окончательно среди сваленных шпал. Точнее сказать, пока не заберется в невыносимо пахнущую креозотом нору и там не уснет.
Без головы?
Спит.
Петр спит.
Ничего не видит. Разве что огненно-красные венозные разряды внутри собственных век.
Спит беспокойно, часто просыпается, но, будучи скован, не имеет сил пошевелить головой ли, руками и вновь засыпает.
Хотя можно ли это назвать сном? Скорее это забытье, сумеречное состояние, на смену которому приходит хмурый, свинцовых оттенков рассвет.
Небо нависает над огромной, дымящейся высохшим мхом гранитной кручей, в расселинах которой можно обнаружить следы морских раковин, моллюсков и окаменевших водорослей. Это значит, что раньше, много миллионов лет назад, здесь находилось море, которое впоследствии то ли высохло совершенно, то ли поднялось и опрокинулось, оставив после себя лишь растрескавшееся дно, усеянное изъеденными солью скелетами морских животных. Петр падает с этой кручи вниз, летит, проваливается в какую-то бездонную яму, но не ощущает при этом ни страха, ни смятения, ни тоски, ни боли.
Так продолжается до самого утра, пока наконец в палату не входит медсестра.
Она переворачивает Петра на правый бок и под левую руку запихивает ему градусник. Говорит при этом:
— Давай лежи, не двигайся.
Лежит и не двигается, не может пошевелиться, безвольно дает себя переворачивать, трогать, извлекать из-под левой руки скользкий горячий градусник, не чувствует боли от уколов и горечи от белого, столь напоминающего соль грубого помола порошка, что засыпают ему в рот.
Язык прилипает к нёбу.
— Опять тридцать восемь и девять, — вздыхает медсестра, стряхивает градусник, вытирает его извлеченным из кармана лохматым куском марли и выходит из палаты.
Идет по длинному полутемному коридору, приволакивает левую ногу — последствия автомобильной аварии, в которую попала, сказываются, что-то бормочет себе под нос.
— Да-а, видимо, я все-таки что-то напутал, — бормочет себе под нос Дед Мороз, нехотя встает с банкетки, на которой провел в ожидании, наверное, полдня, недоумевает — как же это так получилось-то все по-дурацки?
Еще раз достает фотокарточку и смотрит на нее.
«А-а, ну тогда другое дело», — заулыбались со стен все эти военные в начищенных до зеркального блеска сапогах и женщины в безразмерных пальто. Заулыбались при помощи своих беззубых ртов и старики с остекленевшими глазами: «Так бы сразу и говорил, что из наших. Из Русалимов. Ты покушай-покушай-то повидла с дороги. Оно нынче вкусное удалось».
И вот на одной из этих фотографий Вожега видит высокую тощую женщину, которая держит в руках никелированный таз, доверху наполненный яблоками. Здесь самые разные яблоки — спелые и с бочком, совершенно гнилые и недозрелые, мороженые и исклеванные птицами. Яблоки вываливаются из таза, падают на пол и катаются по нему.
На полу под кроватью лежат чугунные гантели.
Вожега просовывает руку туда, в сумрачное подземелье, где со сводчатого потолка свисают хлопья ваты и оторвавшиеся пружины, пробует сдвинуть хотя бы одну гантель. Сначала не получается, но потом все-таки удается поудобней упереться в мохнатый от пыли шар. Гантель медленно, как тяжело груженный товарный состав, трогается с места и, гулко грохоча по доскам, катится куда-то в кромешную морозную темноту самого начала марта, в темноту, которую изредка нарушают лишь протяжные паровозные гудки, что доносятся со стороны Павелецкого вокзала.