Выбрать главу

Уголь здесь выгрызают мятыми ведрами из глубокой, обметанной грязным снегом, словно рот больного горчичного цвета выделениями, норы.

Потом через пути, маневровые развилки, мимо платформ, доски почета, обитой по углам шифером, и колонии заправочных гидрантов несут это богатство в клуб железнодорожников.

А здесь, в предбаннике, уже не протолкнуться, все курят, покашливают, наклоняются над единственной, стоящей в углу, плевательницей, задевают друг друга локтями, смеются, говорят о том, что в буфет завезли пиво, но продают пока только боржоми.

«Что за прелесть этот боржоми», — и опять взрыв хохота.

Дверь в предбанник периодически открывается, и в этот момент можно разглядеть актовый зал, где над сценой висит огромный, украшенный искусственными цветами поясной портрет близорукого бородача в матерчатой фуражке. Бородач, как всегда, изображен держащим ладонь рядом со своим лицом, и кажется, что он прикрывает подслеповатые глаза от яркого полуденного солнца, а на самом же деле он таким образом приветствует всех, кто на него смотрит.

Про него с уважением говорят: «Наш Ильич».

Волнение нарастает. Люди копошатся перед входом в клуб железнодорожников, они хватают друг друга за горло, хрипят, пытаются пробраться за порог, срывают с плешивых или, напротив, лохматых, вариант, вспотевших голов шапки, скользят, падают в грязный, изъеденный углем снег, топчут друг друга, пускают слюни, у кого-то из носа или изо рта уже идет кровь, они скребутся пожелтевшими от табака ногтями в дверь, но в предбанник их не пускает вахтер в длинной черной путейской шинели и фуражке с дерматиновым ремешком, пропущенным под мясистым, гладко выбритым и покрытым испариной подбородком.

«Пошли, пошли вон», — приговаривает.

Его долговязая фигура отражается в выкрашенных серебряной краской стеклянных вставках двухстворчатой двери, ведущей в актовый зал.

Те, кому все-таки удается проникнуть в клуб, в актовый зал проходят как-то нехотя, приволакивая ноги, хромая, покашливают, рассаживаются как можно дальше от сцены и все время поглядывают в сторону буфета. Однако на стеклянном прилавке ничего, кроме бутылок с минералкой, разглядеть не удается.

Мучимы жаждой.

Вдруг Вожега почувствовал эту нестерпимую сухость во рту, когда язык оказывается полностью обездвиженным, можно даже предположить, что он обугливается и так лежит под потрескавшимся нёбом.

Жажда.

Зной.

На раскаленную сковороду высыпают мелко наструганный черствый хлеб.

«Сухари будут. Не выбрасывать же», — говорят в таких случаях.

Вожега думает про водопроводный кран. Про обычный медный кран, обреченный вечно заглядывать внутрь стока, именуемого также и фуфлом.

Опять фуфло всякой дрянью забилось.

А гантель уже далеко, до нее не дотянуться, ее не разглядеть.

— Ты откуда такой взялся? — вдруг проговорила круглая, как футбольный мяч, голова с калено-красного отлива лицом, что неожиданно появилась в дверном проеме.

— Из Вожеги и взялся.

— А я — Румын, то есть Румянцев. Понял?

— Понял.

— Пить хочешь, Вожега?

— Хочу.

— А я — ссать. Не дадим друг другу умереть! — Румянцев захохотал: — Ладно, шучу. Пошли…

Они вышли в коридор и, спустившись по деревянной лестнице, оказались в тесном тамбуре, на стенах которого висели прибитые вкривь и вкось почтовые ящики с наклеенными на них названиями газет — «Правда», «Красная звезда», «Труд», «Гудок».

Под лестницей гудит сквозняк из подполья.

Румянцев завернул под лестницу:

— Пей.

Здесь в небольшом, более всего напоминавшем огромный бельевой шкаф алькове находились рукомойник и вмурованное в стену ровно над краном зеркало.

— Тут мой отец каждое утро бреется. А у тебя есть отец?

— Нет.

— Я прошлым летом из Яузы воду на спор пил. Мы туда с отцом ездили купаться. Точно такая же, говном воняет! — проговорил Румын, а затем наклонился к рукомойнику и под перекрученную, извивающуюся наподобие змеи струю ледяной, перламутрового оттенка воды подставил рот, который тут же до краев и заполнился этой пахнущей проржавевшей канализацией водой. Тут же и загыкал, потому что вода пошла не в то горло, закашлялся, закопошился.