Выбрать главу

А отец уже и прохаживался по кромке воды, улыбался, поводил плечами, как готовая пуститься в пляс скуластая баба-колхозница с плаката, висящего в школьной столовке.

Румын вспомнил — откуда это знание!

Именно из школьной столовки, именно…

Плакат висел ровно перед раздачей, и потому всматриваться в него приходилось всякий раз, когда стоял в очереди за тарелкой перловой каши, к которой прилагался кусок черного хлеба и стакан густого, как тавот, киселя.

Так вот, значит, баба и повела круглыми дебелыми плечами.

Отец же сделал несколько вращательных движений руками, затем запечатлел их над головой и упал в воду. Поплыл-поплыл, выпуская изо рта мутные, красновато-глинистого оттенка фонтанчики, вероятно, и отплевывался по ходу дела, вероятно, и приговаривал: «Все равно говном воняет».

Румын не умел плавать, боялся глубины, черных водорослей, напоминавших ему оживших утопленников.

Он забирался в воду у самого берега, ложился на живот и начинал как можно быстрее перебирать ногами, наивно думая, что хоть таким, весьма и весьма примитивным, образом он заставит себя сдвинуться с места.

Нет и еще раз нет! Как последний идиот, Румын продолжал лежать в доверху наполненной донной взвесью луже, но при этом он смеялся, казался себе таким беззащитным, беспомощным, даже жалким в какой-то степени.

Ну и пусть! Ну и пусть!

А отец выходил из воды, растирался полотенцем и говорил с сожалением:

— Ну и что же ты, скажи мне на милость, здесь, в грязи, плещешься? Не стыдно?

«Стыдно, у кого видно», — огрызался про себя Румын.

Чтобы ничего не было видно, отец оборачивал полотенце вокруг пояса, подтыкал его, после чего стаскивал с себя мокрые трусы, в которых только что купался, и старательно отжимал их:

— Ладно, давай вылезай, а то все имущество себе застудишь.

И почему-то сразу становилось невыносимо грустно, тоскливо становилось, как это бывает поздней осенью, когда после уроков бредешь домой, совершенно не разбирая пути, зачем-то присаживаешься на мокрые, облепленные прелыми листьями скамейки поочередно, а штаны на заднице тут же и намокают.

По Яузе плыли ящики.

Отец бодрым шагом начинал восхождение на гору.

Румянцев догонял отца, и они шли вместе.

Возле полуразрушенных церковных ворот стоял человек в гимнастерке и курил.

Отец почему-то здоровался с ним, и человек отвечал ему кивком головы.

Однако за этим почти незаметным жестом ничего не стояло.

Совершенная пустота.

VI

Ангелы наконец покидают свои укрытия, приводят в порядок изрядно помявшиеся от длительного сидения в темноте крылья, переговариваются шепотом, накидывают на худые острые плечи все, что под руку попадется, — телогрейки, шинели, пропахшие соляркой бушлаты мотористов или размахайки путевых обходчиков, и тихо, стараясь не шуметь, выходят на улицу, на утренний, пробирающий морозной сыростью воздух.

И уже здесь, на улице, совершенно напоминают рабочих из привокзальных мастерских, что возвращаются домой после ночной смены, минуют смотрящих на них в полнейшем изумлении дворников, потому как только дворников и можно встретить в Москве в этот ранний час.

Зоя миновала узкий, буквально раздавленный институтскими корпусами внутренний двор, открыла железную калитку и вышла на улицу, на утренний, пробирающий морозной свежестью воздух.

Это раньше после ночного дежурства она была еле жива, тошнило, кружилась голова, знобило, чувствовала смертельную усталость, и к себе на Щипок она добиралась в почти бессознательном состоянии. Даже думала уходить с этой дурацкой работы, но потом как-то привыкла, даже не заметила, как и когда это произошло, притерпелась, видимо, сочла невыносимое за желанное.

Великая сила привычки.

Великое внутреннее напряжение.

Великая боязнь, что все происходящее есть закономерный результат ошибок, гнева, заблуждений, своего рода наказание.

Страхи-страхи.

Страшные лохматые деревья сада Вогау наваливались на кирпичную, местами растрескавшуюся ограду, скрипели, шевелились под воздействием ветра, что поднимался с Садового кольца сюда, на Обуха, создавал турбулентность, как в аэродинамической трубе.

На Щипок Зоя со слепой матерью переехала с Автозаводской вскоре после смерти отца — Якова Андреевича Зерцалова, годах в шестидесятых. Тогда как раз расселяли заводские общаги, и Зерцаловым повезло — им выделили отдельную комнату как семье погибшего на производстве.