Но тут, как думается, совершенно иная ситуация, ибо не всяк врач страждущему своему, не всяк способен найти в себе умение или даже талант к уничижению перед тем, кто порой гордо отвергает протянутую ему руку помощи.
Итак, право последнего выбора, окончательного решения остается только за тобой и ни за кем более!
Хорошо, предположим, что ты сам изложил пред собой истинные причины твоих нестроений. Причем сделал это в высшей степени искренне, правдиво, вероятно, даже истово, потому что таиться от самого себя, пытаться обмануть самого себя, объясняя это несвоевременностью подобного поступка, в высшей степени глупо. Просто глупо! Ты говоришь себе, что должно пройти некое время, должны улечься страхи, боли, жуткие видения, Бог знает что еще. Ты ждешь. Точнее сказать, ты делаешь вид, что ждешь, но ничего, абсолютно ничего не происходит…
А люди проходят мимо тебя, заглядывают в твое лицо, недоумевают. Некоторые даже и смеются, но не над тобой, а просто каким-то своим мыслям, ведь не все же, в конце концов, обязаны страдать именно сейчас, именно в эту минуту. Но ты, затаившись, ошибочно думаешь, что предметом их улыбок, а в твоей трактовке — глумления, являются твои боль и страдание. Ты винишь их в непонимании и жестокосердии. И ошибаешься. Жестоко ошибаешься, потому как жестокосерден к самому себе!
При другом развитии ситуации ты понимаешь, что именно тебя гнетет, и улыбаешься этому знанию, а стало быть, улыбаешься и проходящим мимо тебя людям. Просто так получается своего рода совпадение мимики, артикуляции и внешнего проявления эмоций.
Как было тогда, когда возле полуразрушенных церковных ворот, что на Яузе, стоял человек в гимнастерке и курил, а отец Румына почему-то поздоровался с ним, и человек ответил ему кивком головы, слабо улыбнувшись при этом.
Однако за этим почти незаметным жестом ничего не стояло — никаких взаимных душевных движений, никаких переживаний или воспоминаний.
Ничего — обычное совпадение, совершенная пустота.
Так часто бывает…
Румын тогда оглянулся и тоже зачем-то улыбнулся мужику в гимнастерке.
На Щипок пришли, когда уже начало смеркаться.
Отец прошел в дом, и уже откуда-то из глубины барака донеслось:
— Может, пора уже?
— Не-а, — Румянцев сел на скамейку и стал болтать ногами.
Так и сидел, трясся всем телом, цепенел, впадал в забытье, пока вдруг не услышал откуда-то сверху:
— Румын, а Румын, ты чео — дурак? — Вожега высунулся из окна почти целиком, кривлялся и вертел указательным пальцем у виска.
— Выйдешь, убью! — проговорил Румын в ответ скорее механически, не придавая словам какого-то особого смысла, но тут же и очнулся, вышел из внутренней неподвижности, встал и поплелся домой.
И это уже потом, проходя мимо двери с криво нарисованной на ней белой краской цифрой 14, размахнулся и со всей силой ударил в нее кулаком.
Убил, стало быть.
А Вожега так и остался стоять у окна, даже не повернулся к двери, хотя мог спрятаться за шкаф или под кровать, но не сделал этого.
Интересное совпадение: апостол Петр заранее узнал, что будет подвержен мучительной казни на кресте, ученики упрашивали его спасаться бегством, благо такая возможность предоставилась, но Петр отказался, сославшись на то, что Сам Спаситель заповедал ему совершить восхождение на крест.
И спустя годы с высоты второго этажа можно было разглядеть большой, прямоугольный в плане двор, с одной стороны упиравшийся в какие-то покосившиеся деревянные постройки и целую гору лысых автомобильных покрышек, а с двух других огороженный забором, прибитым прямо к деревьям.
А еще у самого подъезда стояла скамейка, на которую Зофья Сергеевна всякий раз демонстративно ложилась, видимо, воображала себе, что лежит таким образом в тесном гробу.
Притворялась, конечно, старая дура!
Лежала неподвижно, боясь свалиться на землю, скрещивала руки на груди, следила за дыханием, считала до ста и еще раз до ста, пока не задремывала и не начинала похрапывать, как бы перекатывая внутри собственной гортани мелкие, обточенные прерывистым дыханием-прибоем камешки.
Грохот катающейся под кроватью гантели.
Грохот булыжников, перетаскиваемых подводным течением.
Грохот шагов в коридоре.
Грохот стальных колес на рельсовых стыках.
Вожега оглянулся, а со стен на него смотрели фотографии каких-то людей — мужчин в военной форме, женщин в длинных, доходивших им до самых пят пальто, стариков с абсолютно остекленевшими глазами и, соответственно, устремленными прямо перед собой слабоумными взглядами, детей, в неестественных позах замерших рядом то ли с новогодней елкой, то ли с огромным домашним растением, живущим в деревянной, обклеенной старыми газетами кадке.