На мой взгляд, единственный из наиболее привлекательных вопросов, поднятых данным исследованием, состоит не в том, каким образом технический язык мифологии попал в Анды, или даже не в том, где и как он впервые был разработан, а, скорее, в том, почему эта система мышления так легко воспринималась народами по всему миру. Восприятие — это самая искренняя форма признания. Тогда что же такого привлекательного содержалось в этом мировоззрении, если оно побуждало такое множество народов на земле в одно и то же время выверять свою судьбу по звездам и связывать свой удел с движением планет-богов, каждую из которых все народы наделяли одними и теми же свойствами и характеристиками? Если в этой системе мировоззрения не было чего-то такого, что несло в себе подлинно духовное восприятие феноменального мира, тогда почему даже после ее заката мы находим почтительные упоминания о ней во всех более поздних религиозных традициях — от юдаизма до буддизма и от христианства до ислама и индуизма?
«Эпитафия по инкам» навевает яркие картины: жрец-астроном (а быть может, и несколько) стоит один в холодном высокогорье, наблюдая в течение долгих ночей танец структуры планет, записывая, изучая, обдумывая. Зачем? Были ли это забитые и суеверные люди, занимавшиеся совершением уже известных из прошлого «ошибок»? Или же участие андских жрецов-астрономов в этой древней и удивительно широко распространенной традиции подсказывает, что они обладали доступом к такому образу восприятия, который делал практику астрономических наблюдений полезным способом выявления и понимания значительных образцов?
Конечно, не время становиться апологетом астрологии, да я бы и не смог. Однако существуют некоторые факты, касающиеся технического языка мифологии, которые можно устанавливать без обращения к вере. Прежде всего сама сложность этого языка означает, что данное учение служило не только или даже не столько «практическим» целям, вроде составления календарей. Поступать таким образом было бы все равно, что использовать корабль как пресс-папье. Кроме того, это было предание, которое — по причине своей зависимости от весьма специфического метаязыка, употребляющего своеобразные символы, — требовалось передавать. На всем протяжении этого предания описывалось отношение между учителем и учеником. В свою очередь, эта логика предполагает, что в передаче таких идей имелся некий элемент внутреннего усвоения, — элемент, связанный с воспитанием восприятия. Способность к восприятию естественного мира требует такого взгляда, который видит одновременно и внутреннее, и внешнее. Картины Рембрандта сохраняют способность очаровывать именно потому, что они изображают внутреннее восприятие внешнего мира. Представляла ли собой андская мифология, как и всякая связанная с астрономическими событиями мифология, аналогичную «обработку» данных о явлениях посредством некой внутренней натренированности глаза?
Аналогичным образом можно было бы в отношении австралийских аборигенов, которые исторически, насколько известно, не подвергались обучению техническому языку мифологии, задаться вопросом, как могло случиться, что они пришли к хорошо задокументированному выводу о том, что Марс был не очень-то надежным парнем. Если аборигены самостоятельно идентифицировали в той или иной мере крутой нрав Марса, тогда, по крайней мере, появляется вероятность действия некоего механизма восприятия, посредством которого люди были способны «связываться» с планетами[130].
130
Это наблюдение никоим образом не противоречит выводу о том, что диффузия кажется наиболее вероятным «транспортным средством» для передачи технического языка мифологии по всему миру. Именно применение специфического языка — «мельниц», «раковин», постоянное использование топографических названий и так далее заставляют отождествлять этот язык скорее с культурным экспонатом, нежели с системой мышления (или ощущения), восприимчивой к самостоятельному изобретению.