— Госпожа д'Эспар! — воскликнул Даниель, сделав брезгливый жест.
— О! Я ее простила, мой друг; к тому же это очень остроумно сказано, и я, может быть, сама повинна в эпиграммах еще более жестоких по адресу женщин столь же чистых, как и я сама.
Д'Артез вновь поцеловал руку этой святой женщины, которая так ужасно обрисовала свою мать, сделав из князя де Кадиньяна, вам знакомого, архиопасного Отелло, стала затем наговаривать на себя, себя же во всем обвиняя, и все только для того, чтобы придать себе в глазах доверчивого писателя ту девственность, которой и самая ограниченная женщина пытается во что бы то ни стало прельстить своего любовника.
— Вы понимаете, друг мой, что мое возвращение в свет наделало шума, и я захотела, чтобы он более не затихал вокруг меня. Я выдержала новые схватки, нужно было завоевать свою независимость и обезопасить себя со стороны господина де Мофриньеза. Теперь я уже из иных побуждений вела рассеянный образ жизни. Чтобы рассеяться, чтобы не видеть подлинной жизни за жизнью фантастической, я блистала, я устраивала празднества, я разыгрывала принцессу и наделала долгов. Дома я забывалась сном усталости, потом снова возрождалась для света, красивая, веселая, безрассудная; но в этой грустной борьбе фантазии с действительностью я разорилась. Мятеж 1830 года случился как раз тогда, когда я после этой жизни, подобной сказке из «Тысячи и одной ночи», встретила святую и чистую любовь, которую (я откровенна!) всегда мечтала познать. Согласитесь — не было ли это законным желанием для женщины, чье сердце, подавленное в силу стольких причин и событий, просыпается в такую пору, когда она чувствует себя обманутой, а видит вокруг себя столько женщин, счастливых в любви? О! Почему Мишель Кретьен держался так почтительно? И тут судьба посмеялась надо мной. Что можно сказать? В моем крушении я потеряла все, у меня не осталось никаких иллюзий; я отведала всех яств, кроме одного, но тут у меня уже нет более ни охоты, ни сил. Наконец, когда я оказалась вынужденной покинуть свет, он утратил для меня всякое очарование. В этом сказывается рука провидения, так же как и в той бесчувственности, что подготавливает нас к смерти (она сделала жест, выражавший благочестивое смирение). Все тогда послужило мне на пользу, — продолжала она, — бедствия, постигнувшие монархию, помогли мне похоронить себя под ее обломками. Мой сын служит мне во многом утешением. Материнская любовь заменяет нам все другие чувства, в которых мы обмануты! И свет еще удивляется моему затворничеству — а я в нем нашла блаженство. О! Если бы вы знали, как счастливо это бедное создание, которое вы видите перед собой! Жертвуя всем для моего сына, я забываю о радостях, неведомых мне и навсегда мне недоступных. Кто мог бы подумать, что жизненный опыт княгини де Кадиньян сводится к одной неприятной брачной ночи, а все приключения, приписываемые ей, — к вызову, который она, девочка, бросила двум сердцам, объятым безобразной страстью? Да никто. Теперь же я всего боюсь. Я, без сомнения, оттолкну и настоящее чувство, чью-нибудь подлинную и чистую любовь, помня о стольких обманах, о стольких несчастьях, как богатые люди, обманутые плутами, которые притворялись несчастными, отвергают добродетельную нужду из отвращения к благотворительности. Все это ужасно, не правда ли? Но поверьте мне, то, что я вам рассказываю, — судьба многих женщин.
Последние слова сказаны были тоном легким и шутливым, напоминавшим о том, что перед вами — женщина светская и насмешливая. Д'Артез был ошеломлен. В его глазах люди, посылаемые судьями на каторгу — иной за убийство, иной за кражу с отягчающими обстоятельствами, иной — за подлог, казались теперь почти святыми по сравнению со светскими людьми. Эта страшная элегия, выкованная в арсенале лжи и закаленная в водах парижского Стикса, была исполнена с неподражаемой правдивостью. Писатель несколько мгновений созерцал ее, эту очаровательную женщину, опустившуюся в кресло, с подлокотников которого свисали ее руки — точно две капли росы, готовые скатиться с лепестка розы; она, казалось, была подавлена сделанным признанием, удручена своим собственным рассказом о пережитых горестях — словом, являла вид скорбного ангела.
— Судите же, — молвила она, внезапно выпрямившись и подняв руку; глаза ее метали молнии, пылая негодованием в память о двадцати годах, исполненных мнимой добродетели, — судите, как должна была подействовать на меня любовь вашего друга! Но по ужасной насмешке судьбы... а быть может, бога... ведь тогда мужчина, но мужчина, достойный меня, сознаюсь вам, не встретил бы у меня сопротивления, настолько я жаждала счастья! И что же, он умер, умер, спасая жизнь — кому?.. господину де Кадиньяну! Не удивляйтесь же, если видите меня задумчивой...
То было последней каплей. Бедный д'Артез не выдержал; он встал на колени, он припал головой к рукам княгини, он плакал, проливая те тихие слезы, какие пролили бы ангелы, если бы они умели плакать. Так как голова его была опущена, г-жа де Кадиньян могла разрешить себе лукавую улыбку торжества, мелькнувшую на ее губах, улыбку, какую мы увидели бы у обезьяны, выполнившей сложный фокус, если бы обезьяны смеялись... «Ну, теперь он мой», — подумала она.
И действительно он принадлежал ей.
— Но ведь вы... — проговорил он, приподнимая свою красивую голову и глядя на нее влюбленными глазами.
— Дева и мученица, — подсказала она, улыбаясь пошлости этой старой шутки, но придавая ей чарующий смысл благодаря улыбке, полной жестокой веселости. — Если вы видите, как я смеюсь, то это потому, что я думаю о княгине, которую знают в обществе, о той герцогине де Мофриньез, которой приписывают и де Марсе, и этого гнусного Максима де Трай, политического разбойника, и ничтожного глупца д'Эгриньона, и Растиньяка, и Рюбампре, и послов, и министров, и русских генералов, и — как знать? — всю Европу! Этот альбом, составленный мной в убеждении, что люди, восхищавшиеся мной, мои друзья, вызвал так много толков. О! Это ужасно. Не могу понять, как это я допускаю, чтобы мужчина лежал у моих ног: презирать их всех я должна была бы, да, презирать!..