— О! Она безупречна в отношении своего сына, — восклицала маркиза д'Эспар, эта тонкая сплетница, — и безупречна без всякой утрировки, она счастлива. Никто бы не поверил, что такая легкомысленная женщина может с такой настойчивостью следовать принятому решению; ее поведение одобрил и достойный наш архиепископ; он очень хорош с ней и только что убедил старую графиню де Сен-Синь сделать ей визит.
Признаемся, впрочем: нужно быть королевой, чтобы уметь отречься и благородно отрешиться от былого величия, которое окончательно никогда не утрачивается. Лишь те, кто сознает свое ничтожество, падая, выказывают сожаление или же ропщут и возвращаются мыслью к невозвратно потерянному, ибо понимают, что дважды преуспеть нельзя. Вынужденная обходиться без редкостных цветов, среди которых она привыкла жить, — а они так выгодно оттеняли ее красоту, что нельзя было не сравнить ее с цветком, — княгиня удачно выбрала свою квартиру: здесь к ее услугам был прелестный садик, деревца которого и лужайка оживляли своей зеленью это мирное убежище. Она располагала рентой приблизительно в двенадцать тысяч ливров, но и этот скромный доход складывался из ежегодного пособия, выдаваемого старой герцогиней де Наваррен, теткой молодого герцога по отцу, что должно было продолжаться впредь до его брака, и второго пособия, присылаемого герцогиней д'Юкзель из глуши ее поместий, где она копила так, как умеют копить только старые герцогини, по сравнению с которыми и сам Гарпагон — дитя. Князь жил за границей, безвыездно оставаясь в распоряжении своих изгнанных повелителей, разделяя их злосчастную судьбу, служа им с бескорыстной преданностью, и был, пожалуй, наиболее разумным среди окружавших их лиц. Положение князя де Кадиньяна даже защищало княгиню в Париже. В дни попыток, предпринятых герцогиней Беррийской в Вандее[2], маршал, которому мы обязаны завоеванием Африки[3], именно у княгини собирал совещания главных вождей легитимистского лагеря, настолько безвестным стало к этому времени ее имя, от подозрений же правительства ее оберегала бедность. Видя, как приближается страшный день, когда рушатся надежды на любовь, — а это неизбежно с наступлением сорокалетнего возраста, с которым все почти для женщины кончается, — княгиня погрузилась в дебри философии. Она стала читать — она, на протяжении шестнадцати лет проявлявшая величайшее отвращение к предметам серьезным. Литература и политика ныне для женщин то же, чем была для них прежде набожность — последнее прибежище их притязаний. В высшем свете говорили, что Диана намеревается написать книгу. С тех пор как из очаровательной красавицы княгиня стала превращаться в женщину просто остроумную, она, не дожидаясь того, когда вполне завершится это превращение, сделала прием у себя необычайным отличием, чрезвычайно льстившим избраннику. Маскируясь этим образом жизни, она смогла обмануть одного из первых своих любовников, де Марсе, наиболее влиятельного представителя буржуазной политики, проводимой после июля 1830 года: она принимала его несколько раз вечером, в то время как маршал и несколько легитимистов втихомолку переговаривались в ее спальне о завоевании королевства, забывая, что оно несбыточно без помощи идеологии, этого непременного условия успеха. Подобная проделка была недурной местью со стороны хорошенькой женщины, она сумела посмеяться над премьер-министром, заставляя его играть роль ширмы в заговоре против его же правительства. Это приключение, достойное лучших дней Фронды[4], составило содержание остроумнейшего письма, в котором княгиня дала герцогине Беррийской отчет о переговорах. Молодому герцогу де Мофриньезу удалось пробраться в Вандею и тайно оттуда вернуться, не выдав себя, но разделив при этом с герцогиней Беррийской угрожавшие ей опасности. Она, к несчастью, его отослала, когда показалось, что все дело проиграно, а возможно, что бдительность этого юноши и помешала бы совершиться предательству. Как бы велики ни были в глазах буржуазного общества ошибки герцогини де Мофриньез, поведение ее сына их, безусловно, искупило в глазах общества аристократического. Нельзя было не признать благородства и величия в поступке этой матери, подвергавшей опасности единственного сына и наследника исторического рода. Существуют личности — их обычно считают ловкими, — умеющие своими общественными заслугами искупать ошибки, совершаемые в своей частной жизни, и наоборот; однако княгиня де Кадиньян чужда была какого-либо расчета. Может быть, его и вообще нет у тех, кто поступает подобным образом. Такая непоследовательность наполовину обусловливается обстоятельствами.
В один из первых ясных дней мая 1833 года около двух часов пополудни маркиза д'Эспар и княгиня расхаживали, — нельзя сказать гуляли, — по дорожке, окаймлявшей единственный в этом садике газон. Солнце уже миновало зенит, и лучи его, отраженные стенами, нагревали воздух в этом маленьком пространстве, где все благоухало цветами, которые подарены были маркизой.
— Мы скоро лишимся де Марсе, — говорила г-жа д'Эспар княгине, — а с ним исчезнет и ваша последняя надежда на карьеру для герцога де Мофриньеза; ведь с тех пор, как вы его так остроумно провели, этот великий политик снова почувствовал к вам влечение.
— Мой сын никогда не примирится с младшей ветвью, — сказала княгиня, — хотя бы ему пришлось умереть с голода или даже мне самой работать для него. Однако он не безразличен Берте де Сен-Синь.
— Дети, — сказала г-жа д'Эспар, — не давали тех обязательств, что их отцы...
— Не станем говорить об этом, — сказала княгиня. — Если мне не удастся приручить маркизу де Сен-Синь, я помирюсь на том, чтобы женить моего сына на дочери какого-нибудь кузнеца, как сделал это жалкий д'Эгриньон.
— Любили вы его? — спросила маркиза.
— Нет, — ответила серьезно княгиня. — Правда, что наивность д'Эгриньона, носившую провинциальный отпечаток, я заметила несколько поздно или, если хотите, слишком рано.
— А де Марсе?
— Де Марсе играл мной, как куклой. Я была так молода! Мы никогда не любим мужчин, если они становятся нашими наставниками, — это слишком затрагивает наше мелкое тщеславие.
— А этот несчастный юноша, который повесился?
— Люсьен? Это был Антиной и великий поэт. Я боготворила его и могла бы стать с ним счастливой, но он любил девку, и я уступила его госпоже де Серизи. Если бы он полюбил меня, разве я его отдала бы?
— Как! Вы — соперница какой-то Эстер?
— Она была красивее меня, — сказала княгиня. — Вот уже скоро три года, как я живу в полном одиночестве; и что же? в этом покое нет ничего тягостного. Вам одной я посмею сказать, что здесь я почувствовала себя счастливой. Я была пресыщена восхищением, утомлена, не знала радости, и чувства мои были задеты лишь слегка, так что волнение не коснулось моего сердца. Все мужчины, которых я знала, оказались ничтожными, мелочными, поверхностными; ни один из них не вызвал во мне даже самого легкого удивления. Ни у кого из них не было цельности чувства, величия, чуткости. Я хотела бы встретить кого-нибудь, кто мне внушил бы уважение.
— Уж не произошло ли с вами то же, что и со мной, моя дорогая, — спросила маркиза, — вы, может быть, никогда не встретили любви, хотя и искали ее?
— Никогда, — ответила княгиня, прерывая маркизу и коснувшись пальцами ее руки.
Они обе направились к простой деревянной скамье и уселись под кустом распускающегося жасмина.
— Как и вас, — продолжала княгиня, — меня, быть может, любили больше, чем любят других женщин; теперь я сознаю, что среди стольких увлечений я не узнала счастья. Я натворила массу безумств, но у них была цель, однако цель эта удалялась по мере того, как я за ней шла. В моем сердце, уже немолодом, живет — я это чувствую — еще нетронутая невинность. Вот именно: под столь большим опытом таится возможность первой любви, способной обманываться; несмотря на столько тревог и унижений, знаю, что я все еще молода и красива. Нам приходится любить, не зная счастья, и быть счастливыми, не любя; но любить и обладать счастьем — соединить эти два огромных человеческих наслаждения — чудо. Для меня оно не свершилось.
— Для меня также, — сказала г-жа д'Эспар.
— В моем убежище меня преследует ужасное сожаление: я развлекалась, но не любила.
— Какое невероятное признание! — воскликнула маркиза.
— Ах, моя дорогая, — ответила княгиня, — эти признания мы можем делать лишь друг другу; никто в Париже нам не поверит.
— А если бы, — продолжала маркиза, — нам обеим не было больше тридцати шести лет, мы, вероятно, не стали бы и друг другу поверять таких тайн.
— Да, когда мы молоды, в нас слишком много самого глупого самодовольства, — сказала княгиня. — Мы подчас напоминаем тех бедных молодых людей, которые усердно действуют зубочисткой, чтобы заставить поверить, будто они отлично пообедали.
2
3
4