Выбрать главу

— Вот наивысшая похвала вашим характерам, — застенчиво произнесла г-жа де Кадиньян.

— За последние четыре года своей жизни, — продолжал Даниель, — он мне одному говорил о своей любви к вам, и это признание еще более скрепило узы нашей дружбы, прочные и без того. Он один, сударыня, любил вас так, как вы этого заслуживаете. Сколько раз мочил меня дождь, когда я вместе с ним, состязаясь в скорости с лошадьми, уносившими вас, сопровождал вашу карету до самого дома, лишь бы не потерять вас из виду, смотреть на вас... любоваться вами!

— Но, сударь, — сказала княгиня, — я чувствую, что должна буду вознаградить вас.

— Отчего здесь нет Мишеля? — с глубокой грустью ответил Даниель.

— Он, вероятно, любил бы меня недолго, — сказала княгиня, печально наклонив голову. — Республиканцы в своих идеях еще менее признают уступки, чем мы, абсолютисты, склонные к снисходительности. Он, несомненно, наделял меня всеми совершенствами и был бы жестоко разочарован. Нас, женщин, преследует клевета точно так же, как приходится сносить ее вам в литературной жизни, но мы не можем защитить себя ни славой, ни своими сочинениями. Нас принимают не такими, какие мы есть, а какими нас сделала молва. Ту, никем не разгаданную женщину, которая скрыта во мне, от него весьма скоро сумели бы заслонить лживым портретом женщины вымышленной, которая в свете сходит за настоящую. Он счел бы меня недостойной тех благородных чувств, какие он питал ко мне, и не способной его понять.

Тут княгиня покачала головой, встряхнув своими чудными светлыми локонами, увитыми вереском, и в этом движении была божественная красота. Невозможно передать, сколько здесь выразилось скорбных сомнений и скрытых невзгод. Даниель понял все и с глубоким волнением смотрел на княгиню.

— Все же, — продолжала она, — в день, когда я его вновь увидела, спустя много времени после июльского мятежа, я чуть было не поддалась своему желанию взять его за руку, пожать ее перед всеми под перистилем Итальянского театра и подарить ему свой букет. Но я подумала, что этот знак благодарности будет истолкован неверно, как и другие благородные поступки, называемые ныне безумствами госпожи де Мофриньез; я же никогда не смогу их объяснить, ведь по-настоящему знают меня лишь мой сын и бог.

Эти слова, сказанные на ухо собеседника так, чтобы они не дошли до слуха остальных гостей, с выражением, достойным самой ловкой актрисы, должны были проникнуть до сердца; они и достигли сердца д'Артеза. Все это предназначалось не ему, знаменитому писателю, — она стремилась оправдать себя перед умершим. Ведь княгиню могли оклеветать, и потому она хотела знать, не омрачило ли что-либо ее образ в глазах того, кто ее любил. Сохранил ли он все свои иллюзии, умирая?

— Мишель, — ответил д'Артез, — был одним из тех мужчин, которые любят безраздельно и, если выбор их плох, страдают от этого, но никогда не откажутся от своей избранницы.

— И он так любил меня? — воскликнула она, всем видом своим выказывая блаженство и восторг.

— Да, сударыня.

— И я составила его счастье?

— В течение четырех лет.

— Когда женщина слышит такие вещи, она не может не испытывать чувства удовлетворенной гордости, — сказала княгиня, повернув к д'Артезу свое нежное и благородное лицо, хранившее стыдливо-смущенное выражение.

Один из самых ловких приемов таких комедианток состоит в том, чтобы принимать сдержанный вид, когда слова слишком выразительны, и заставлять говорить глаза, когда речь недостаточна. Эти искусные диссонансы, проскальзывающие в музыке их ложной или подлинной любви, неотразимо обольстительны.

— Скажите, — продолжала она, еще более понизив голос и убедившись в силе впечатления, произведенного ею, — не значит ли это — исполнить свое назначение? Составить счастье великого человека, не став преступницей?

— Не писал ли он вам об этом?

— Да, но мне хотелось в этом убедиться, потому что — поверьте мне, сударь, — он не ошибался, когда ставил меня так высоко.

Женщины умеют придавать своим словам особую значительность, они вкладывают в них какой-то невыразимый трепет, который расширяет их смысл и сообщает им глубину; если впоследствии очарованный собеседник не может дать себе отчет в том, что он слушал, цель вполне достигнута, ибо в этом и заключено свойство красноречия. Будь княгиня в этот миг увенчана короной Франции, ее чело не было бы более величественным, чем сейчас под чудесной диадемой волос, поднятых в косах наподобие башни и украшенных вереском. Эта женщина, казалось, шествует по волнам клеветы, как шествовал Спаситель по водам Тивериады, облаченная в саван любви, точно ангел, озаренный своим сиянием. Ничто решительно не говорило об усилии над собой или о желании представиться женщиной возвышенной и любящей: все было просто и естественно. Живой человек никогда не мог бы оказать княгине тех услуг, какие она извлекла из мертвого. Д'Артез, этот трудолюбивый отшельник, незнакомый со светом и отгороженный от него своими учеными трудами, поддался влиянию этого тона и этих слов. Он был под обаянием этих изысканных манер, он любовался совершенной красотой княгини, созревшей в несчастьях и умиротворенной уединением, он поклонялся столь редкостному сочетанию тонкого ума и возвышенной души. Ему захотелось овладеть наследством Мишеля Кретьена. И началом этой страсти послужила, как у большинства подлинных мыслителей, — идея. Наблюдая за княгиней, изучая ее профиль, ее нежные черты, стан, ногу, тонкий рисунок рук вблизи, а не на расстоянии, как это бывало прежде, когда он, сопутствуя своему другу, гонялся вместе с ним за ее каретой, он ощутил в себе дар двойного зрения — удивительное чувство, свойственное людям, которых воодушевляет любовь. С какой поразительной прозорливостью разгадал Мишель Кретьен сердце и душу княгини, осветив их пламенем любви! Значит, и приверженец идеи федерации был разгадан точно так же! И он был бы, несомненно, счастлив. Так княгиня приобрела в глазах Д'Артеза великое очарование, ее окружил поэтический ореол. За обедом писатель вспоминал полные отчаяния признания республиканца и его надежды, когда он почел себя любимым; только перед ним изливал он высокие славословия этой женщине, целые поэмы любви, внушенные истинным чувством. Даниель, сам того не зная, мог воспользоваться тем, что было подготовлено случаем. От роли наперсника к роли соперника человек редко переходит без угрызений совести, но д'Артез мог решиться на этот переход, не совершая преступления. В одно мгновение ему стала ясна огромная разница между женщинами высшего круга, этими цветами аристократического общества, и женщинами простыми, известными ему, впрочем, лишь по одному образцу. И он оказался захвачен врасплох в самых незащищенных, самых нежных тайниках своей души, своего таланта.

Требования света и преграда, которая воздвигнута была между д'Артезом и княгиней Кадиньян всем поведением Дианы и (не побоимся произнести это слово) ее величием, мешали ему в его неистовом и простодушном желании овладеть этой женщиной. Для человека, не привыкшего уважать ту, кого он любил, было что-то притягательное в этом препятствии — приманка тем более могущественная, что, попавшись на нее, он уже не мог выдавать своих чувств. Разговор, вращавшийся до десерта вокруг Мишеля Кретьена, оказался превосходным предлогом как для Даниеля, так и для княгини, чтобы вести беседу вполголоса. Темой этой беседы были любовь, взаимное влечение, прозрение души; она стремилась предстать перед ним в виде женщины непризнанной и оклеветанной, а он — поскорее занять место мертвого республиканца. Может быть, этот искренний человек почувствовал, что уже менее сожалеет о друге? К тому времени, когда на столе появились, сверкая при свете канделябров, чудеса десерта, прикрытые букетами из живых цветов, которые разделяли гостей блестящей изгородью, богато расцвеченной фруктами и сладостями, княгиня решила заключить этот ряд признаний пленительной фразой, сопровождаемой одним из тех взглядов, от которых глаза белокурой женщины кажутся темными, и выражавшей ту мысль, что души Даниеля и Мишеля были души-близнецы. После этого д'Артез примкнул к остальному обществу, выказав почти ребяческое оживление и приняв фатоватый вид, достойный школьника. Переходя из столовой в маленькую гостиную маркизы, княгиня непринужденно оперлась на руку д'Артеза. В большой гостиной она замедлила шаг и, когда от маркизы, шедшей с Блонде, ее отделило достаточное расстояние, остановила д'Артеза.

— Я не желаю быть недоступной для друга нашего бедного республиканца, — сказала она ему. — И хотя я взяла себе за правило никого не принимать, вам одному на свете я позволю ко мне заходить. Не думайте, что это одолжение. Одолжения существуют лишь между чужими, а мне кажется, что мы с вами старые друзья; я хочу видеть в вас брата Мишеля.

Д'Артез мог только пожать руку княгини, не находя иного ответа. Когда подали кофе, Диана де Кадиньян кокетливым движением завернулась в большую шаль и поднялась. Блонде и Растиньяк были достаточно тонкими людьми и слишком хорошо знали свет, чтобы позволить себе выразить малейшее удивление или просить княгиню задержаться; но г-жа д'Эспар вновь усадила свою подругу, взяв ее за руку и сказав на ухо: «Подождите, пока пообедают слуги, карета еще не готова». И она сделала знак камердинеру, уносившему поднос с кофе. Г-жа де Монкорне поняла, что княгине и г-же д'Эспар нужно о чем-то переговорить наедине, и, подозвав к себе д'Артеза, Блонде и Растиньяка, она заняла их одним из тех сумасбродных словесных турниров, в которых так искусны парижанки.