Шоу смотрит в записи. Там это есть, все подробности того злополучного дня.
– Вы ударили ее по лицу, – говорит Шоу.
Я не отрываю взгляда от стола.
– И вашим коллегам пришлось вмешаться?
– Полагаю, что так. Я была немного не в себе.
Я видела, что остальные бросились ей на помощь, но для меня они были как муравьи, крохотные точки на периферии сознания.
– Гарри Вайн говорит, что вы – одна из лучших журналисток, с кем ему доводилось работать.
Я смотрю на нее. Значит, она и с ним поговорила. С Гарри, моим редактором.
– Он очень хорошо о вас отзывается, – продолжает Шоу. – Несмотря на все, что вы тогда натворили.
– Да, – бормочу я. – Он хороший человек. Один из лучших.
Я пытаюсь привести мысли в порядок. Гарри знает, что меня задержали в соответствии с Законом о психическом здоровье. Жизнь кончена. Карьере конец. Что мне делать?
– Как давно вы с ним знакомы?
– Примерно пятнадцать лет.
– Пятнадцать лет, – вскинув брови, говорит Шоу. – Столько же, сколько вы принимаете снотворное.
Я печально улыбаюсь.
– Да, – отвечаю я, – Я об этом не думала.
– Что Гарри сказал по поводу вашего срыва?
Я вздрагиваю, вспоминая лицо Гарри, когда он подал мне чашку свежесваренного крепкого кофе. Руки у него дрожали, и на секунду мне показалось, что он меня боится.
– Он… он просто спросил, все ли нормально.
Я умалчиваю, что он пригрозил отложить предстоящую поездку в Сирию и что я умоляла его этого не делать. Мне повезло. У него были связаны руки. Он знал, что, кроме меня, в Алеппо никому не пробраться. У него не было выбора.
– Рэйчел Хэдли могла вызвать полицию.
Глядя на Шоу, я вдруг замечаю, как они с Хэдли похожи: те же светлые короткие волосы, тот же шипящий голос. Они могли бы быть сестрами.
– Да, могла, – отвечаю я. – Но не вызвала.
– Гарри говорит, что дал вам отгул до конца недели.
– Да, дал, – подтверждаю я. – И ни слова не сказал. Мне очень стыдно за то, что произошло с Рэйчел. Она мне не нравится, но это не повод на нее нападать. Я это понимаю.
– А теперь можете рассказать, что случилось после того, как вы вышли с работы?
Я смотрю на бумаги у нее в руках, и во рту у меня пересыхает. Она не может этого знать. Это невозможно.
– Кейт?
– Прошу прощения… Голова кружится. Сейчас…
Я вскакиваю со стула и, подойдя к крохотному окошку, прижимаю ладонь к стеклу. Слышу, как доктор Шоу ерзает на стуле у меня за спиной. Я смотрю, как парковка погружается во мрак, и пытаюсь отогнать воспоминания о той ночи.
– Кейт, все в порядке?
Ее голос сливается с голосами у меня в голове; глядя на бетонные просторы и холодное море вдали, я вспоминаю, как мама заклинала меня уехать из этого города и строить жизнь в другом месте. Что я и сделала. Я уехала так далеко, насколько это вообще возможно. Но вот я снова попалась в его лапы. И я знаю, что на этот раз мне не выбраться.
Вторник, 14 апреля 2015 года
На кладбище ни души; пропустив Пола вперед, я замираю у изящных кованых ворот.
– Сюда, – слышу я его голос, стоя на тропинке и прижимая к груди букетик цветов.
– Да, я знаю, – отвечаю я и прохожу в ворота, чувствуя, как внутри все сжимается от ужаса. – Ненавижу это место, – говорю я, догоняя Пола. – С самого детства.
Он улыбается и похлопывает меня по плечу.
– Нам не обязательно оставаться надолго, – приободряет он меня. – Можем уйти, как только пожелаешь.
– Я просто хочу ее увидеть, – отвечаю я, петляя вокруг могильных плит. – Хочу увидеть маму.
Как же много здесь могил. Сложно представить, что в таком маленьком городке достаточно людей, чтобы заполнить настолько огромное пространство, но вот они все раскинулись перед нами – все величайшие люди Херн Бэй начиная с девятнадцатого века и до наших дней.
Я вздрагиваю при виде приземистой, неказистой церкви и вспоминаю тошнотворный запах ладана, от которого мне с детства становилось дурно. Все в этом здании, от склизких чаш со святой водой у входа, куда все суют руки, до винно-красного ковра, змеящегося по проходу до алтаря, на меня давило. Когда священник, наконец, произносил «Идите, месса совершилась», я расталкивала прихожан и, хватаясь за грудь, бежала к двери. В этой церкви я чувствовала себя похороненной заживо. Однако для моей матери это место было спасением и утешением; тихие слова молитвы и перебираемые в такт строгие белые четки смягчали ее горе. Никогда этого не понимала.