Я сижу и наблюдаю, как Шоу скрещивает и выпрямляет ноги, потягивает чай из одноразового стаканчика, вытирает рот и ставит стаканчик на пол. Тишину нарушает только мерное тиканье огромных овальных настенных часов, висящих у нее за головой; одна из нас обдумывает вопрос, другая – ждет ответа. Ответа, который ей уже известен.
Через пару месяцев мне стукнет сорок, и, сидя в этой тесной, освещенной люминесцентными лампами комнате, я вижу торт с начинкой из масляного крема, покрытый лимонной глазурью. Вижу, как мама носится по крошечной кухне, разбивая яйца в миску размером больше ее головы. Мне четыре года, я балансирую на краешке кухонного стола и не отвожу от нее глаз. «Хочу торт цвета солнца», – заявляю я. И мама исполняет мое желание: после всего, что мы с ней натерпелись, она не в силах меня огорчить. Раз мне хочется солнечный торт, она из кожи вон вылезет, но его мне достанет.
Я слышу, как Шоу покашливает, и поднимаю голову; мамино лицо растворяется в деревянной стене.
– Захотелось подышать морским воздухом, – отвечаю я.
Шоу наклоняется вперед и достает из сумки картонную папку.
– Мы пообщались с Полом Шевереллом, – начинает она, вытаскивая из папки лист бумаги. – Он ведь ваш зять?
Я киваю. У меня сдавливает грудь. Что Пол им наговорил?
– Он сказал, что вы вернулись, потому что в семье случилась беда, – говорит она, читая свои записи. – Ваша мать?
– Да.
Уставившись на стену за головой Шоу, я отчаянно пытаюсь выкинуть из головы мысли о маминой могиле, но тщетно.
– Вы с матерью были близки?
Я перевожу взгляд на Шоу и говорю себе, что чем быстрее отвечу на ее вопросы, тем быстрее отсюда выберусь. Надо притвориться, что я на работе, что сижу не в полицейской камере, а в переговорной, и мы обсуждаем кого-то другого – какую-то абстрактную маму, которая не печет торты, не называет дочку «душечкой» и не плачет над стихами Элизабет Барретт Браунинг. Надо представить, что мы говорим не о моей маме, а о какой-то другой женщине, и тогда я смогу это выдержать.
– Да, мы были близки, – отвечаю я с улыбкой. Улыбайся своим противникам. Вотрись в доверие.
– Вы часто ее навещали?
– Не так часто, как хотелось бы.
– Почему?
– Ну, из-за работы я редко остаюсь в Великобритании больше чем на пару дней, но даже когда я здесь, дел невпроворот.
Знаю, как неубедительно звучит мое объяснение, но не могу же я сказать Шоу, что у меня не хватало сил заставить себя приехать; что мне было невыносимо видеть мою любимую мамочку в доме престарелых.
– Она ведь страдала старческим слабоумием?
– Да.
Я стараюсь думать о какой-то абстрактной женщине, чьей-то гипотетической матери, но этот образ дает трещину, и я вижу, как мама склонилась над кучей разложенных на кухонном столе бумажек в попытке найти ту, на которой записан номер телефона тети. Эти бумажки заменили ей память, стали спасательным кругом, но рано или поздно она их теряла и приходила в еще большее замешательство. Дошло до того, что я прислала ей диктофон; помню, как она сидела на диване в полном недоумении, не в силах разобраться с кнопками. Она никак не могла взять в толк, что делать с этой штуковиной.
– Как долго она находилась в доме престарелых?
– Недолго, – отвечаю я. – Всего пару месяцев.
– Значит, ей быстро стало хуже.
– Да, – говорю я. – Но Пол сказал, что она не мучилась – умерла во сне.
– От сердечного приступа, так?
– По крайней мере, мне так сказали, – пожимаю я плечами. Мне хочется сменить тему.
– Ваш зять сказал, что вы не смогли приехать на похороны.
Голос Шоу, холодный и бесстрастный, пронзает меня насквозь, только усиливая страдания и чувство вины.
– Все верно.
– Почему так вышло?
Ее слова словно пули, и требуется все мое самообладание, чтобы не вскочить и не атаковать в ответ.
– Я же сказала: из-за работы меня неделями не бывает дома. Я была в Сирии.
– И не могли вернуться?
– Нет. Я хотела, но… не получилось.
– И в итоге пропустили похороны матери. Несладко вам пришлось, а?
– Да, несладко.
Я пытаюсь не думать о том дне: о мужчинах, о крови и о зовущем на помощь ребенке – и вместо этого вспоминаю поездку в Великобританию. Сидя в аэропорту в ожидании самолета, я ощутила, как что-то внутри меня треснуло; даже показалось, что я почувствовала щелчок где-то в районе груди. Я вздрогнула от боли, физической боли, похожей на ту, что возникает, когда натягиваешь до предела канцелярскую резинку, а затем отпускаешь, и она ударяет по руке. К горечи утраты примешивалось жгучее чувство вины – осознание, что я сама отчасти виновата в несчастьях, от которых так старалась убежать. Я совершила нечто ужасное, за что никогда не смогу себя простить.