Восемь серых в яблоках коней с ярко-красными гривами и хвостами влекли карету, поданную Марине к русской границе и весьма удивившую непривычных к такому транспорту литовцев: вместо привычных саней или колымаги они узрели «подобие маленького домика» с застекленными дверцами! Снаружи карета была обтянута шелком и украшена серебряным кованым узорочьем, внутри выстлана соболями. Лошадьми управляли три кучера в кафтанах золотой турецкой материи, подбитых соболями, вожжи и сбруя были красного цвета.
Далее в четырнадцати не столь богатых, но также великолепных каретах следовали дамы из свиты Марины. Затем новый отряд литовской конницы в полном вооружении (объяснимом бедностью, но вызывавшем немалые опасения и недоумения москвичей, бравших оружие лишь на войну) шествовал с громкими звуками труб, рожков и литавр. Многочисленные подразделения русской кавалерии двигались по командам, отбиваемым на огромных набатах, сверкая каменьем, золотым и серебряным шитьем, шелками и парчой.
Шествие завершали именитые купцы и промышленники, представители городских сотен и слобод в богатых одеяниях и на хороших лошадях, окруженные слугами и работниками. Польские полковые фуры, повозки и весь обоз двигались позади, не вызывая интереса москвичей, которые по многочисленным мостам спешили в город, чтобы еще раз увидеть это красочное действо.
Московские оркестры встречали процессию у ворот Земляного, затем Белого и Китай-города, где выстраивался почетный караул бравых стрельцов с пушками и легким оружием. На Красной площади оркестры, в предвидении давки и толчеи, размещались на специально возведенных помостах; последний оркестр наяривал в трубы, флейты и литавры над кремлевскими воротами, в которые проехала только Марина Мнишек с небольшим числом сопровождающих и охраной.
Остальные поляки и литовцы разместились в любезно освобожденных хозяевами домах бояр, окольничих и богатых купцов в центре города. Зеваки могли дополнительно полюбоваться на разгрузку привезенного в Москву добра (одного вина было доставлено несколько десятков бочек), взобравшись на высокие ограды усадеб.
Патриарх Игнатий демонстративно не вышел встречать будущую царицу на Красную площадь, как сделал бы, если бы Марина Юрьевна была православной; остались в Кремле и члены Освященного Собора. Только священники бесчисленных московских церквей (как и вообще священнослужители на всем пути от границы) вместе с народом выходили здравствовать новую государыню, избранницу «доброго царя Димитрия».
Благоразумный Игнатий отнюдь не перешел в оппозицию: патриарх считал необходимым добиться, чтобы народ убедился в твердом соблюдении обычаев и защищенности устоев. Всю Москву незамедлительно облетела весть, что иноземная царская невеста должна пожить сначала в православном Вознесенском девичьем монастыре и под руководством царицы-инокини Марфы Федоровны приобщиться к традициям своей новой родины. Тогда, наговаривали простонародью люди царя и патриарха, она будет достойна венчаться царским венцом.
Только эта последняя часть церемонии бракосочетания была открыта для глаз представителей всенародства, однако все детали предстоящего действа должны были строго соответствовать православным обычаям. Зная, сколь стремительно разносятся злонамеренные слухи, Игнатий позаботился, чтобы все время до свадьбы невеста строжайшим образом соблюдала православные каноны в поведении, еде, одежде и праздниках. Католические священники и даже переодетые иезуиты, известные своей пролазливостью, за порог монастыря не допускались, несмотря на просьбы Марины, ее родни и самих священников.
Чтобы успокоить подозрительность москвичей относительно впущенных в город вооруженных иноземцев, приезжие были разделены и расселены на большом пространстве, а стрелецкие караулы, следившие за порядком, значительно усилены. Наконец Москву облетели вести о весьма суровом приеме, устроенном государем Дмитрием Ивановичем послам короля Сигизмунда, что весьма льстило горделивым россиянам, радовавшимся, что царь «утер нос» возомнившему о себе «латыннику».
Достопамятный прием состоялся в Золотой палате Кремлевского дворца 3 мая в присутствии высшего духовенства, сидевшего во главе с патриархом по правую руку государя, и около ста вельмож в платьях из золотой парчи с жемчугом и высоких черных шапках. Блеск золотого трона со львами и грифонами, над которыми раскинул крылья двуглавый орел, сжимающий в когтях шар, ослепительное сияние драгоценностей короны, скипетра и всего одеяния государя оттенялись снежно-белым цветом материи, кожи и горностая на рындах с дамасскими топорами в руках.
Иезуиты, затесавшиеся в свиту послов и гостей, со скрежетом зубовным видели величие патриарха Игнатия, сидевшего в огромном зале выше всех, кроме самого государя. Большой животворящий православный крест перед патриархом как бы говорил алчным католическим пришельцам: «Изыди, Сатана!» Опасения сторонников короля вызвала речь гофмейстера Марины Мнишек Станислава Стадницкого, восславившего давние матримониальные связи московских государей с литовской знатью.
«Сим браком, – говорил Стадницкий Дмитрию Ивановичу, – утверждаешь ты связь между двумя народами, которые сходствуют в языке и в обычаях (и в вере – отметили про себя русские. – А. Б.), равные в силе и доблести, но доныне не знали мира искреннего, и своей закоснелой враждой тешили неверных; ныне же готовы, как истинные братья, действовать единодушно, чтобы низвергнуть луну ненавистную (мусульманство. – А. Б.)… И слава твоя, как солнце, воссияет в странах Севера» [46].
Слишком недавно соединилось Великое княжество Литовское с Королевством Польским и слишком большим утеснениям подверглось его православное большинство от католиков, не обретя надлежащей защиты от татар и турок, чтобы послы королевские и иезуиты не увидели в этой речи мнения множества литовцев, с восторгом соединившихся бы с россиянами под знаменем православного самодержца, выступившего против агарян. Нет, не случайно Сигизмунд III и паны Рады не дали послам воли вести переговоры об антибасурманском союзе!
Глава посольства Николай Олесницкий вручил стоявшему перед троном Афанасию Власьеву королевскую верительную грамоту к «князю» Дмитрию Ивановичу – и немедленно получил ее назад с предложением возвращаться к Сигизмунду, поскольку в России есть только один владыка – цесарь. «Что делается?! – возопил посол. – Оскорбление беспримерное для короля и всех знаменитых поляков, стоящих перед тобой, для всего нашего отечества… Ты с презрением отвергаешь письмо его величества на сем троне, на коем сидишь по милости Божией, государя нашего и народа польского!» [47]
Патриарху Игнатию и всем сторонникам Дмитрия Ивановича стало ясно, что и королевская грамота, и речь Олесницкого были намеренным оскорблением с целью дискредитировать царя и разорвать с ним отношения, становящиеся опасными для трона Сигизмунда и господства польских магнатов-католиков в объединенном польско-литовском государстве.
Это было предусмотрено: не обращая внимания на грубости посла, уже призывавшего на голову Дмитрия Ивановича гнев Божий за последующее кровопролитие, русские приняли грамоту, объяснив это снисходительностью великого государя, готовящегося к брачному веселью. Но прежде царь произнес тщательно подготовленную при участии духовенства речь, обосновывающую имперскую миссию Российского православного самодержавного государства.
Дмитрий Иванович выразил удивление, что
«его королевская милость называет нас братом и другом – и в то же время поражает нас как бы в голову, ставя нас как-то низко и отнимая у нас титул, который мы имеем от самого Бога, и имеем не на словах, а на самом деле и с таким правом, больше которого не могли иметь ни древние римляне, ни другие древние монархи!
Мы имеем это преимущество – называться императором – по той же причине, по какой назывались так и они, потому что не только над нами нет никого выше, кроме Бога, но мы еще (и) другим раздаем права. И, что еще больше, – продолжал Дмитрий Иванович, – мы государь в великих государствах наших, а это и есть быть монархом, императором.