Для борьбы у меня были только цветы, нежные слова, узкие ложи, где можно прижаться друг к другу, званые чаи, где музыка заглушает шепот признаний, тряские таксомотры, где поцелуи имеют вкус бензина, и все беспомощное волнение моего покоренного и пламенного сердца.
А у него были тяжелые драгоценные камни, отсвечивающие северным сиянием, жемчужные ожерелья, пачки банкнот и длинное гудящее авто, с мягкими подушками, плавно берущее с места и беззвучное на ходу.
Мне было не под силу бороться, и когда я понял это, я уже больше не боролся. Я никогда не смотрел на любовь, как на кражу, но всегда ― как на дар; всякое насилие, чтобы добиться ее, казалось мне как бы потерей, которая отнимает от любви всякую цену, и точно таким мне казался всякий торг любовью.
Она прекрасно защищалась против моего выхода из игры, потому что я был ей полезен для ее маневров: конкуренция ― душа торговли, и она рисковала поставить в опасность свою торговлю, допустив монополию. Я узнал ее прежнюю тактику, ее порывы, среди которых слегка открылись двери такой души, какою ― она это знала ― я желал бы видеть ее душу, я узнал ее заранее изученные доверчивые откровенности, которые стремились заставить меня снова преследовать недостижимую цель. Но пусть двери были и красивы, я знал, однако, что они открываются в пустоту; и я знал также, что цель была тщетным миражем.
Было ли ошибкой, что я высказал ей все это? Конечно. Потому что она отомстила за это. И месть ее была жестокой.
В этот вечер, две недели тому назад, у нее было собрание близких друзей, среди которых многие знали когда-то, что она и я... Он был там. Со своею самою красивою улыбкой, она сказала мне своим покоряющим голосом:
― Видно, что вы приехали из провинции, бедный мой Жан. В Париже ― простите, что я говорю вам это, мы в кругу друзей, ― в Париже не носят больше смокинга с полукруглым вырезом и с заостренными отворотами, а также не надевают больше ленточку военного ордена. Это провинциально.
Гостя посмотрели на нее с изумлением; потом уставились на меня. Я, вероятно, сильно покраснел, но нашел силу улыбнуться:
― Эту моду придумали, без сомнения, те, которые не имеют ордена, ― возразил я. ― Я ношу эту ленту, чтобы скрасить мой вышедший из моды смокинг. Этим способом я объясняю, почему я не сделался богатым!
Слова эти я подчеркнул взглядом, брошенным на счастливого соперника. Она закусила удила.
― Неужели вы дошли до такой крайности, бедный мой друг? ― сказала она со своей самой сладкой улыбкой. ― Отчего же вы не сказали этого раньше? Г-н Давистер (это была его фамилия) найдет, я уверена, место для вас в своей конторе. Не правда ли?
Она обернулась к нему; он торжествовал и жирно смеялся без всякой скромности. Через пять минут, отыскивая в передней свое пальто, я услышал взрыв ее хрустального смеха и эти два слова, которые заканчивали дело:
― Он взбешен!
Есть казни более трагические; нет более жестокой. С тех пор я больше ее не видел.
Эти две недели я провел, разыскивая без всякой надежды новые средства к существованию. Я познал долгие часы ожиданий в темных передних, в обществе таких же отбросов, которые с ненавистью смотрели друг на друга беспокойными глазами; я слушал обычные вопросы: «Вы женаты? Отчего вы бросили свое место? Сколько времени вы без работы? Покажите ваш аттестат».
Никто не спросил меня: «Участвовали ли вы в войне? Были ли вы ранены?»
И все это для того, чтобы в конце концов предложить мне ― в тех случаях, когда предлагали, ― голодное жалованье «для начала»; его едва хватило бы, чтобы оплатить скромную квартиру, интимную, уютную, которую я нанял и меблировал для нее. Для нее!.. Насмешка! За полгода она пришла сюда только два раза, мимолетно, чтобы сказать мне:
― Боже, как вы далеко живете. Разве вы не могли выбрать что-нибудь поближе к центру?
И, однако, она очень мила, моя квартира, и я не жалею, что устроил ее так, хотя бы из-за одного того, что я собираюсь совершить в ней. Мне было бы тяжело покончить с собой в плохой рамке. Здесь же ― все по моему вкусу.
Широкие размеры этой студии, большие окна, на которые я спустил драпированные складки тяжелых занавесей; пушистый ковер, на котором должна была нежиться ее голая ножка с блестящими ноготками, тронутыми кармином; глубокая и мягкая мебель без углов, которую я надеялся освятить интимными воспоминаниями; широкая печь с блестящими изразцами, которая согревала бы ее; тихий садик, заросший плющом и отцветающим диким виноградом, сад, который отделял бы ее от улицы и уединял бы ее; рассеянный свет различных ламп с прозрачными абажурами, светлые скатертки цвета бледно-голубого, прозрачного нежно-зеленого и цвета розовых лепестков; спокойствие, мягкие ткани, простор. Это было бы гнездышком, о котором я мечтал со времени возобновления нашей любви. В складках каждой портьеры, в углублении каждой подушки, таились мои обманутые надежды. Они подтвердят мое решение, они будут милосердны к моему уходу.
Потому что я ухожу, ― с меня довольно!
Я исчерпал свои средства. Помещение, расходы в течение полугода, цветы, ложи, коляски, обеды в Булонском лесу, ужины на Монмартре, телефон ― так как она потребовала, чтобы я имел телефон, ― все это исчерпало то, что с трудом, годами усилий я сэкономил из моего жалованья. У меня нет больше ни одного су, а завтра срок октябрьской трехмесячной платы за квартиру.
Правда, у меня еще есть драгоценности, платья, мебель, все то, чем я мог бы широко оплатить помещение и продолжить борьбу еще на несколько месяцев. Закладывать, продавать, падать?.. я устал. С меня довольно!
И затем ― для меня это не неожиданность и еще менее того ― жертва. Я всегда думал, что по моей полной воле приближу час своего исчезновения с этого света. Я привык к этой мысли. Она мне всегда казалась безошибочным и радикальным лекарством в трудную минуту. Уже два раза жизнь отодвинула от меня это последнее средство; два раза она отвратила в последнюю секунду мою решительную руку, как будто она жалела игрушку, которая могла разбиться сама собою. Где два, там и три, но этот третий раз будет уже последним. С меня довольно!
И так как я хочу вкусить горькую радость ― убить это смешное и нежное сердце, которое ведет во мне независимую и непокорную мне жизнь, ― то пусть по крайней мере это будет красиво.
Сегодня вечером среди роскоши и света, которые я так люблю, и под колыбельные звуки хорошего оркестра ― я тонко пообедал. Недалеко от меня из-за стола, уставленного цветами, красивые черные глаза улыбнулись мне. Сделали ли бы они это, если бы знали, что этот джентльмен в смокинге, в туго накрахмаленном белье, наслаждавшийся небольшими затяжками хорошей сухой гаваны с совершенно белым пеплом и следивший смягченным взглядом за клубами голубого дыма, поднимавшегося к золотым сиявшим люстрам, положил на счет, лежавший под его тарелкой, последний банковый билет из своего запаса? Но я хочу остаться при иллюзии. Спасибо, прекрасные женские глаза!
На остатки сдачи я украсил цветами большую хрустальную вазу, так часто украшавшуюся для нее... и так напрасно!
Огромные хризантемы, с лепестками цвета старого золота и кармина, имеют подобающий погребальный вид. В мою бронзовую курильницу я положил на потухающие угли немного китайского ладана. И кажется, что его пахучая и нежная струя проницает весь воздух комнаты.
Написать? Зачем? У меня нет более ни родных, ни друзей; какое мне дело до живущих после меня?
Написать ей?.. Было бы сладко знать, что горячая слеза упадет на мой холодный лоб. Но ее, конечно, удержала бы боязнь видений. Незачем устраивать себе посмертное разочарование и иллюзии. Я не напишу.
Я растянулся на моем большом диване-кровати и заботливо обдумал всю обстановку. Я остался в вечернем костюме, в лакированных башмаках, в гладко натянутых шелковых носках. Весь в черном и белом на черном и золотом покрывале я сейчас заставлю распуститься на месте сердца пурпуровый цветок.
Я думаю о том, что гармония эта будет только мимолетной, что завтра утром взволнованные женщины нарушат это тяжелое молчание, которое нависнет надо мной, что консьержка будет молиться, горничная плакать; кругом будут шнырять мужчины в шляпах и трехцветных повязках; на моем однотонном ковре отпечатаются, как двойные шестерки, гвозди грубых, перепачканных землею, башмаков похоронных носильщиков. Все то, что было устроено для нее, как ларец с драгоценностями, станет безличным, будет осквернено. Но зачем смущать этими мучительными образами ясность последнего прекрасного вечера? Не надо думать об этом.