После каждого из сорока двух раз, что я перечитывала письмо, мне хотелось прыгнуть в свой пикап и рвануть домой к маме, пусть даже мамы там не было, а дом остался пустой оболочкой, где уцелевшую мебель накрыли выцветшими простынями в цветочек, будто создав маленькую лужайку под крышей.
Но домом были еще и бесконечные мили земли, мерцающие от жары, и теплые воспоминания, звенящие в воздухе вместе с цикадами. Дом притягивал меня как магнит. Мое тело могло быть в сотнях миль оттуда, но душа оставалась там, вцепившись в старый дуб у забетонированного пруда, где я училась плавать по-собачьи.
Говорят, что плечи Линдона Джонсона[2] расправлялись, а сам он успокаивался, как только видел землю своего ранчо под крыльями «борта номер один». Моя бабушка называла его эгоистичным психом, но его поразительная связь с родным клочком земли для меня означала, что с ним все нормально. Я пыталась уехать навсегда, пробить себе новый путь, но счастливее всего и безопаснее всего чувствовала себя на Ранчо Элизабет, где родился мой прапрадедушка и где выросла я сама.
Не особо вдумчивые люди сказали бы, что я так и не повзрослела. Такие называют меня беглянкой.
Но если бы кто-то спросил, я сказала бы, что временно сбилась с пути — с тех пор как четырнадцать лет назад более трехсот килограммов говядины наступили мне на запястье на арене родео в Лаббоке, штат Техас, и сшибли меня с пьедестала седла в обычную смертную жизнь. Черному Дьяволу понадобилось всего две секунды на то, чтобы раздробить двенадцать костей в моей кисти и запястье, а вместе с ними и туманные мечты моей мамы о том, что можно оторвать меня от родео и превратить в концертирующую пианистку. Мои пальцы так и не вернулись в норму.
Прощай, степень в престижном институте музыки Кертиса. Прощайте также, университетские соревнования по родео, потому что даже после года физиотерапии я не могла раскрутить лассо. И здравствуй, тот самый страх, что появляется после травмы у кэтчеров, не давая им правильно бросить мяч, сколько бы тысяч раз это ни получалось у них раньше.
А что я знала, кроме Баха и родео? Когда зажили сломанные кости, я уехала из дома, злая и обиженная, не знающая, чьи мечты мне теперь придется воплощать. Провела первый год в Европе, моталась с рюкзаком по хостелам — классика жанра. Четыре года в Техасском университете принесли мне диплом по детской психологии, еще три года я работала над докторской диссертацией в Рисе. Пять лет в Вайоминге, на Ранчо Хэло — некоммерческой организации, где использовали лошадей в попытках выманить обратно в жизнь больных и эмоционально неуравновешенных детей. Туда меня загнали интернатура и неотразимость докторской степени. Примерно в тот же период я ощутила, как гаснет неотразимость и возвращается моя любовь к лошадям.
А две недели назад умер папа, и я вернулась домой, в Пондер. Насовсем. Я не говорила этого вслух, но знала, что больше не уеду отсюда.
Стоит мне на миг прикрыть глаза, и я вижу каждое слово на розовой надушенной бумаге, паутину почерка, от которой все полетело кувырком.
Дорогая Томми, — начиналось письмо. Ты когда-нибудь задумывалась о том, кто ты?
Да все время, отвечала я про себя. Всегда. Но не так, как вы думаете.
Я ищу свою дочь, которую похитили 15 июля 1981 года, когда ей исполнился годик.
Я еще раз быстро прикинула в уме. Ее похитили тридцать один год назад, а мне сейчас тридцать два.
Ее зовут Адриана Марчетти.
Она итальянка. А я бледная. На солнце меня обсыпает веснушками. И волосы у меня светлые.
Я большую часть жизни потратила на то, чтобы тебя найти. Я знаю, что ты моя дочь.
Мне очень хотелось заорать на эту невидимую женщину. Моя мама никогда не лжет. Никогда. И больше всего на свете ее расстраивало, когда врали ее дочери. А мой отец? Это вообще немыслимо.
Но сейчас и я не могла себе лгать. Потому что было еще одно письмо на ту же примерно тему. Оно всплыло на ранчо в Вайоминге. Официальное, с моим именем «Томми Энн МакКлауд» за пластиковым окошком конверта.
В конверте была карта социального страхования с новеньким номером, а письмо сообщало мне, что внутренняя ревизия социальных номеров, выпущенных за последние пятьдесят лет, выявила сотни чиновничьих ошибок. Первые три цифры моего номера отображали не то место, в котором я родилась согласно свидетельству о рождении.
Так что «пользуйтесь этим номером».
Ерунда. Для них. Но тот номер всю жизнь был частью меня самой. Я привыкла к нему, как привыкла к своим волосам, к коту Клайду, который жил у меня в детстве, к дате моего рождения. Это были те немногие цифры, которые я могла называть автоматически, они хранились в моем мозгу вместе с другими паролями и кодами доступа, которых требовала жизнь в двадцать первом веке. Смена номера в моем паспорте, на страховых и кредитных картах — это был кошмар.