Выбрать главу

Папа редко рассказывал о своих детских годах, так что я о них почти ничего не знаю. Он родился в маленьком селении в Норрботтене. Его отец был алкоголиком. О его матери я имею весьма смутное представление. Она была больна, отчасти физически — думаю, туберкулезом, — но, вероятно, и психически тоже. Возможно, просто условия жизни были таковы, что человек либо спивался, либо сходил с ума. Либо это был невероятно сильный человек, как папа. Его отправляли то к одним родственникам, то к другим, но все они, похоже, были одинаково плохи, и когда никто не хотел его брать, ему приходилось жить с отцом, который напивался и избивал его. Где была при этом мать, неизвестно. Насколько я понимаю, папино детство было чистейшим адом. Требовались почти нечеловеческие усилия, чтобы без какой-либо помощи вырваться оттуда, совмещать учебу с тяжелым физическим трудом, заочно окончить гимназию и поступить в институт учиться на зубного врача.

Без социал-демократического общественного устройства, предусматривавшего вечерние школы и бесплатное высшее образование, такое едва ли стало бы возможным, и логично было бы предположить, что папа должен питать симпатии именно к этой партии. Но он избегал социал-демократов, как прокаженных. У папы они ассоциировались с рабочими, рабочие — с нищетой, а нищета — с адом его детства. Когда речь заходила о рабочем движении, папа, всегда подчеркнуто следивший за чистотой своей речи, мог с ненавистью бросить: «Черт бы их побрал». Он считал, что сделал себя сам. В одиночку вышел из тьмы к свету и не любил, чтобы ему напоминали о том, что он оставил позади.

Мама же выросла в тихой и мирной семье. Ее отец работал официантом в ресторане, мать — домработницей и официанткой. Это были типичные представители служивого люда, незаметного, с тихими голосами и легкой, неслышной походкой. Квартира дедушки и бабушки была полна тканых изделий, мягких ковриков, подушек и толстых гардин, которые поглощали звуки шагов и голосов. Мама была единственным ребенком. Она часто говорила, что в детстве мечтала о братьях и сестрах. О том, что ей хотелось иметь много своих детей, она не упоминала ни словом, но я полагаю, что дело обстояло именно так. Пока я не пошла в школу, мама была просто домохозяйкой, а затем вновь стала работать медсестрой в зубоврачебном кабинете, правда, уже неполный день.

Я сама мечтала о большой семье, и моей любимой книжкой были рассказы о семействе Пип-Ларссонов.[4] Но от того, что братишки и сестренки у меня так и не появились, я особенно не страдала, поскольку мне хотелось не младших, а именно старших братьев и сестер, причем чтобы они были намного старше меня. Особенно меня привлекали подростки, которые выглядели уже как взрослые, но, казалось, вели куда более увлекательную жизнь, гуляли до позднего вечера, катались на мопедах и танцевали под поп-музыку. Я воображала себе целую ватагу братьев и сестер, все они были подростками и безумно любили меня — свой маленький талисман. Красивые старшие сестры с интересными прическами и подкрашенными губами носили меня на руках, баловали и играли со мной, а сильные старшие братья подбрасывали меня высоко в воздух и увозили на мопедах к ночным приключениям.

Мне так хотелось подружиться с Анн-Мари еще из-за того, что у нее имелись старшие сестры и брат. Больше всего меня интересовали Лис и Эва. Йенс был нам почти ровесником — всего на два года старше нас с Анн-Мари, — но, с другой стороны, он принадлежал к противоположному полу, что тоже вызывало у меня любопытство.

~~~

Не знаю, нравилось ли моим родителям, что я столько времени проводила у Гаттманов. Они явно радовались тому, что у меня появилась подруга, поскольку в городе друзей у меня почти не было, а против Анн-Мари они ничего не имели. Но в их комментариях в адрес Оке и Карин мне иногда слышались нотки недовольства, хотя прямо ничего такого и не говорилось. Думаю, им казалось, что Гаттманы важничают. Нет, возможно, следует сказать чуть иначе. Родители просто не понимали их. Они считали Гаттманов странноватыми, и их раздражало, что многие принимали эту странность за признак светскости. Для родителей Гаттманы были некой математической задачкой, которую без конца пересчитываешь, пока не протрешь тетрадь до дырки, а результат все равно не сходится с ответом.

Когда я что-нибудь рассказывала о Гаттманах, мама поочередно произносила: «Неужели?», «А-а, ну надо же!», «Кто бы мог подумать!» или «Могу себе представить!», словно она была готова к тому, что эти Гаттманы способны вытворить, но иногда им все-таки удавалось превзойти ее ожидания.

Никакой откровенной критики я, однако, не слышала, разве что когда речь заходила о политике. Все знали, что Оке с Карин придерживаются левых взглядов, и даже Тур, отец Оке, пока еще работал, позволял себе высказывания, которые можно было истолковать как проявление симпатии к левому блоку и которые в свое время наделали шума в университетских кругах. А мой отец, как я уже упоминала, социалистов ненавидел. Главным объектом его ненависти были социал-демократы во главе с этим отвратительным Улофом Пальме. Коммунисты же, напротив, вызывали у него скорее снисходительную усмешку — их он считал совершенными безумцами. Поскольку было неясно, к какому из этих лагерей следовало относить Оке и Карин, папа пребывал в некоторой нерешительности. Какое-то лето у него на комоде несколько недель пролежала вырезка из газеты «Дагенс Нюхетер». Это была статья Карин о внешней политике социал-демократов, которую папа периодически цитировал. Он считал статью доказательством того, что Карин поддерживает Пальме, но мама утверждала, что некоторые места содержат серьезную критику, чем приводила папу в некоторое замешательство.

В любом случае он не считал, что политические взгляды родителей препятствуют нашей с Анн-Мари дружбе, и когда она приходила к нам, всегда бывал с ней нарочито любезен. Он рассказывал веселые истории и показывал карточные фокусы, что обычно делал, лишь когда у нас бывали гости, да и то только после нескольких рюмок. Он явно хотел показать себя с лучшей стороны. Анн-Мари разгадывала его довольно прозрачные фокусы и смело об этом заявляла. Папа смущался, поскольку к такому он не привык, но сохранял хорошую мину и лишь посмеивался.

О, эти летние дни с Анн-Мари! Это была настоящая сельская жизнь, с полями и лугами, на которых паслись лошади и коровы, с рыбачьими поселками, где в сараях еще хранились рыболовные снасти, а на берегу сидели рыбаки и чинили свои сети. Дачных домиков было мало. Деревенская местность в то время еще не превратилась в некое искусственное место для отдыха на природе, в огромную территорию для развлечений, с полями для гольфа, местами для прогулок и шикарно оборудованными ангарами у моря. Тогда этот мир заполняли жизнь и смерть, ночные отелы, безжалостное топление котят и опасные быки. Я помню парное молоко, которое пахло коровой, и вязкий, жирный, удушливый и вместе с тем волнующий запах крестьянских кухонь, клеенки, жидкий заварной кофе и тиканье настенных часов в полумраке пустующих комнат. Разница между городом и деревней была огромной, и можно было определить за километр, местный ты или просто приехал отдохнуть на лето. Мы с Анн-Мари любили имитировать здешний диалект с характерным звуком «и», и полагаю, местные население так же веселилось, передразнивая нас. Этому миру предстояло вскоре умереть, и он осознавал это. Но тогда он был еще жив, и мы с Анн-Мари находились в самом его центре.

По вечерам мы сидели на горе перед домом Гаттманов и смотрели, как фьорд приобретает абрикосовый цвет. Мы ждали серую цаплю. Она прилетала каждый вечер на закате. Плавно покачивая длинными, тяжелыми крыльями, цапля появлялась со стороны суши. Она пролетала над верхушками деревьев и, свесив вниз ноги, устремлялась к воде. Потом резко поворачивала, долго летела прямо над водой и приземлялась на камень неподалеку от «послеобеденного пляжа». Цапля вытягивала свою змееподобную шею и стояла совершенно неподвижно, превращаясь в серую черточку. Сгущались сумерки, и ее становилось видно все хуже и хуже. Она всегда появлялась в одно и то же время, всегда становилась на тот же камень и замирала в той же позе.