На третьи сутки поиски приняли иной характер. Никто не говорил этого вслух, но все понимали: теперь уже ищут не живого ребенка, а мертвое тело.
А потом и эти поиски прекратились. Остров Каннхольмен расположен в самом конце архипелага, у выхода в открытое море, где очень сильное течение. Пришлось констатировать, что, несмотря на упорные поиски, найти малышку не удастся, ни живую, ни мертвую. Ее просто больше не существует.
Все члены семьи уединились кто где. Оке заперся у себя в писательском домике. Стука пишущей машинки слышно не было. Периодически Оке заходил на кухню за очередной бутылкой вина. Его родители, Тур и Сигрид, предпочитали не выходить из своих комнат на втором этаже. Карин часами сидела в шезлонге на мостках, глядя на море. Лис большую часть времени проводила у Стефана. Йенс укатил на мопеде к кому-то из приятелей. Анн-Мари лежала на кровати.
Карин обвинила нас всего один-единственный раз. Ее сильно задела какая-то бестактная газетная статья, и она не сдержалась:
— Как вы могли? Как вы могли забыть о ней? — причитала она.
Случилось это ранним утром, после бессонной ночи, когда мы с Анн-Мари и Йенсом сидели на лестнице перед домом с кружками чаю в руках. Все было в росе. Карин стояла на верхней ступеньке, мы подняли головы и посмотрели на ее лицо, которое за несколько суток непрерывных рыданий изменилось почти до неузнаваемости, оно опухло, стало красным и морщинистым. Ее обвинения прозвучали особенно страшно именно потому, что Карин так долго держала их в себе. Мы сжались, сбились в кучу, как пристыженные щенки. Йенс сидел рядом со мной и обнял меня за плечи, а Анн-Мари, находившаяся ступенькой ниже, уткнулась лицом мне в колени.
Приехал мой папа. Он поставил машину под дубом, поднялся по бревенчатой лестнице и постучал в дверь. Папа постучался настолько тихо и деликатно, что его никто не услышал. По случайному совпадению я как раз собралась выйти на улицу и чуть не ударила его дверью.
Сперва я его даже не узнала. В последний раз мы виделись три недели назад, а за это время столько всего произошло. К тому же я совершенно не ожидала увидеть его на лестнице. Он не смог предупредить, что приедет, поскольку телефон у Гаттманов был отключен и включали его только на время ежедневных переговоров Карин со спасательной службой. Поначалу я приняла папу за очередного журналиста или участвующего в поисках добровольца. Я уже собралась выпроводить его, воспользовавшись одной из заученных за последнюю неделю холодных вежливых фраз, как вдруг поняла, кто передо мной стоит. На миг я пришла в замешательство. Я уже настолько сроднилась с семьей Гаттманов, что при виде собственного отца испытала какое-то раздвоение личности. Моя семья, папа с мамой, наша дача и вилла в городе за эти недели отошли куда-то на задний план.
— Я никак не мог дозвониться. Конечно, можно понять, что они не подходят к телефону. Ты, наверное, хочешь домой. После того, что случилось, тебе едва ли уместно тут оставаться.
На нем была рубашка с короткими рукавами, а под мышками виднелись большие пятна пота. Я обратила внимание на его руки, которые по сравнению с моими казались совсем белыми. Я впустила папу и провела через весь дом прямо на веранду. Усадив его, я принесла из холодильника холодный сок. Мы сидели под желтым зонтиком и пили сок из ягод терновника прошлогоднего урожая.
— Должно быть, им ужасно тяжело. Да и тебе тоже, — сказал папа, помешал в стакане длинной ложкой, и кусочки льда слегка зазвенели. — Я прочитал в газете твои слова.
— Мои? — с удивлением переспросила я.
Я не могла вспомнить, чтобы говорила что-нибудь для газет. Но я разговаривала со многими журналистами, и, очевидно, кто-то из них меня процитировал.
— Да, ты сказала, что тот день, когда вы занимались поисками на острове, был самым страшным днем в твоей жизни.
— Да, — ответила я, — вполне вероятно. Это правда.
— Я тебя понимаю, — сказал папа. — А кстати, где все остальные? Дома никого нет?
Я задумалась. За последние дни я чаще всего бывала одна, поскольку остальные запирались у себя или сбегали из дому. Мы перестали даже есть вместе. По мере необходимости каждый просто брал себе что-нибудь на кухне.
— Наверное, они не хотят ни с кем общаться, — пояснила я.
Папа кивнул и сделал большой глоток.
— В их семье горе, — сказал он. — Тебе незачем здесь оставаться. Давай соберем твои вещи, попрощаешься, и поедем.
— Не знаю, — пробормотала я, подняв глаза на желтый зонтик и задумавшись. — Мне кажется, это неправильно. У меня такое чувство, будто я сбегаю.
— Сбегаешь? — с удивлением повторил папа. — От чего?
От своего долга, подумала я. Сначала я проявила безответственность. Все мы проявили безответственность. А последующие события прочно связали меня с этой семьей. Теперь я — одна из них. Да, я впервые действительно стала членом этой семьи, о чем так долго мечтала.
Я ничего не ответила. Мы молча сидели рядом, укрывшись от солнца в тени зонтика, и смотрели на фьорд, по которому проходили яхты разной величины. Легкий бриз играл бахромой зонтика, а через открытое окно с кухни до нас долетал цитрусовый аромат душистой герани.
— Не знаю. По-моему, будет лучше, если ты все-таки соберешь вещи, Ульрика. Я хотел бы сказать несколько слов Оке и Карин, но если ты считаешь, что сейчас не время… Я позвоню им в другой раз. Попрощаться ты можешь и сама. Я подожду в машине.
После залитой солнцем веранды в доме казалось совершенно темно. Я почти ничего не видела и поначалу не заметила, что в проходе между кухней и прихожей кто-то стоит. Я чуть не задохнулась от страха, почувствовав, что меня крепко схватили за руки. Но тут я разглядела Анн-Мари.
— Не уезжай. Милая моя, не уезжай. Я не знаю, что я сделаю, если ты уедешь, — прошептала она.
Теперь я видела ее уже отчетливее. Она была ненакрашена, волосы торчали в разные стороны, на ней были только трусы и перепачканная майка. Она казалась гораздо моложе своих лет. Очевидно, все это время она стояла в полумраке и слушала наш с папой разговор через открытую дверь веранды. Я обняла ее и погладила по длинным, всклокоченным волосам.
— Если ты хочешь, я останусь, — пообещала я.
Папа осторожно прошел в прихожую. Я видела его через плечо Анн-Мари в узких полосках света, которые проникали сквозь жалюзи. Он стоял вытянув шею и рассматривал ноготь на большом пальце. Я подошла к нему.
— Я не могу сейчас уехать, — объяснила я.
Папа быстро закивал:
— Да-да. Как скажешь. Позвони, если передумаешь.
Он повернулся к Анн-Мари, пытаясь подобрать слова.
Просто сказать «Я сочувствую вашему горю» казалось неправильным, и все выражения со словом «надежда» тоже были бы не к месту.
— Если Ульрика будет вам в тягость, отправьте ее домой. Передай привет родителям. Я понимаю, каково вам сейчас, — добавил он, хотя понимать этого он, конечно, не мог.
Мы с Анн-Мари так и остались стоять рядом в темной прихожей и слышали, как завелась и отъехала машина. Потом мы вместе поднялись в мансарду и, обнявшись, улеглись на незастеленную кровать Анн-Мари. Мы заснули в жаркой, душной комнате, и, засыпая, я чувствовала, как щека Анн-Мари прижимается к моей и как ее светлые волосы спадают мне на лоб и лицо.
~~~
Июль в тот год выдался жарким. Пожелтевшие жалюзи на всех окнах были опущены. Обитатели дома перемещались по комнатам в желтоватом полумраке и, не разговаривая, проскальзывали друг мимо друга, словно рыбы в мутном аквариуме. А с моря доносился шум лодочных моторов.