На них оказались просто мастерски нарисованные сюрреалистические картины. Люди в туннелях, спиралевидные лестницы и высокие башни. Мы выразили Андреасу свое восхищение.
— А Майя что-нибудь нарисовала? — спросил Йенс.
Андреас засмеялся.
— Вон там кое-какие ее творения, — ответил он.
Андреас подошел к полке, расположенной под скамьей, и вытащил ворох бумаг. Йенс стал медленно перебирать листы, он рассматривал их и один за другим протягивал мне. На них были птицы. Такие же, каких она рисовала в детстве. «Бисерные», как назвала их куратор. Но было четко видно, что это именно птицы. Ряд за рядом. Лист за листом. Тысячи птиц.
— М-да, — произнес Йенс. — Не сказать, что она обновила свой стиль.
Андреас захохотал. У него был неприятный, раскатистый смех.
— Она выдает по тридцать таких листов в день, можешь мне поверить.
— Так было всегда, с тех пор, как ей исполнилось четыре года, — сказал Йенс. — Интересно, сколько получится листов, если сложить их вместе? Вероятно, целый лес.
— И двух одинаковых птиц вы не найдете, — заметил Андреас.
Я стала перелистывать бумаги в обратном порядке и рассматривать птиц заново. На первый взгляд они казались невероятно похожими, словно их напечатали всего несколькими штампами. Но стоило присмотреться внимательно, и становилось видно, что у каждой непременно есть какая-нибудь отличительная деталь. Андреас был прав. Найти двух одинаковых птиц оказалось невозможно. Нарисованные птицы стояли, прижимались к земле, сидели на яйцах, парили в свободном полете, били крыльями. Они по-разному держали крылья, по-разному вытягивали шеи, по-разному вертели головами. Одни из них казались маленькими и милыми, возможно, это были крачки или озерные чайки, другие — покрупнее, походили на серебристых чаек или, может, на гаг.
Я протянула всю пачку Йенсу, и он засунул ее обратно под скамейку. В дверь заглянула рыжеволосая женщина и спросила, не хотим ли мы свежих булочек.
На кухне за большим сосновым столом собрались все обитатели дома. Майя пришла последней. Перед тем, как сесть, она подошла к холодильнику, достала кувшин с красным соком и налила себе стакан. В отличие от остальных, она, по всей видимости, кофе не пила.
Все мирно ели булочки, пока Андреас не начал дразнить толстую женщину, лицо которой тут же потемнело, словно грозовая туча. Чем больше она свирепела, тем сильнее его это забавляло. Остальные упрашивали его прекратить. Под конец женщина поднялась, разразившись на удивление длинным потоком ругательств, матерных слов и оскорблений, и затем заковыляла в коридор. Послышался мощный хлопок дверью.
Андреас навалился на стол, с трудом запихивая в себя булочку и давясь от смеха. Из комментариев остальных я поняла, что такое случается отнюдь не впервые. Они все пытались заставить его перестать смеяться, но Андреас заходился каким-то патологическим хохотом и никак не мог успокоиться.
— Он отстает на десять лет, — пояснил один мужчина.
Очевидно, он хотел сказать, что Андреас по умственному развитию на десять лет моложе своего возраста. Ему, вероятно, года двадцать два, а значит, в душе он — двенадцатилетний мальчишка. Вредный младший братец. Я задумалась о ментальном возрасте Майи. Мыслит ли она, как двадцативосьмилетняя женщина?
Майя оторвала взгляд от стакана с соком и посмотрела через стол на Андреаса. В ее глазах не было осуждения. Она просто рассматривала его, открыто и долго, ничего не выражающим взглядом. Смех Андреаса прекратился, словно кто-то выключил его пультом, лежавшим около него на столе. У Андреаса был растерянный вид, будто он только что проснулся. Он потянулся, заморгал, стряхивая навернувшиеся от смеха слезы, и быстро смахнул со рта крошки булочки.
Все успокоились, и кто-то спросил у меня, чем я занимаюсь. Это совершенно неожиданно дало мне повод рассказать несколько историй о горных пленниках, а рыжеволосая женщина даже кое-что добавила, в частности, поведала местную версию легенды о царапинах на подоконнике.
Мы поблагодарили за булочки, попрощались с Майей и вышли из интерната.
Погода тем временем успела перемениться. Стало холоднее и неприветливее, чем в предыдущие дни, когда можно было гулять без куртки и сидеть в шезлонге на веранде. Солнце еще светило, но уже не так ярко, а прямо каким-то металлическим светом, и в воздухе чувствовалось приближение зимы. Так что сесть в машину было даже приятно.
— Ну, — сказал Йенс, когда я выехала на главную дорогу. — Ты узнала Майю?
— В некотором смысле она не изменилась.
— Ее состояние едва ли когда-нибудь улучшится. Надежд на такие изменения, как у Андреаса, больше нет.
— Молчание иногда имеет свои преимущества, — заметила я.
— Ты обратила внимание, насколько легко Майя заставила его умолкнуть?
— Да. Одним взглядом.
— Я об этом много размышлял, — сказал Йенс. — Сама она чьему-либо воздействию не поддается. Но обладает удивительной способностью влиять на других. Хотя ничего для этого не делает. А может, причина как раз в этом. Я как-то посетил в Провансе уже не действующий старый женский монастырь. Там можно было походить и посмотреть, как жили монахини. В одной из келий на окно с внешней стороны был натянут кусок черной ткани. Экскурсовод рассказал, что монахиням запрещалось держать в кельях зеркала, поскольку считалось, что они располагают к греховному тщеславию. Кто-то из монахинь додумался повесить за стеклом ткань. В черную блестящую поверхность можно было смотреться. От такого отражения особо тщеславным не сделаешься. Ты наверняка знаешь, что в темном окне отражение получается двойным и довольно странным.
— И я думаю, что Майю можно сравнить с таким черным зеркалом. Другие люди — это обычные окна, через которые можно заглянуть в другой мир. А Майя — черная блестящая поверхность, и когда ты в нее всматриваешься, видишь только собственное отражение. Когда ее о чем-нибудь спрашиваешь, вопрос попросту возвращается обратно. Думаю, ты заметила, насколько это неприятно. А когда ее обнимаешь, то ощущаешь не нежность и единство, а лишь свои собственные чувства. Если ты на нее сердишься, то упираешься в собственную злобу и бессилие.
Когда смотришь на Майю, видишь лишь собственное отражение, но не четкое, как в обычных зеркалах, а темное и размытое, словно привидение. И от этого возникает жутковатое чувство, которое никого не оставляет равнодушным.
Я думаю, именно это и произошло с нашей семьей. Мы все постоянно видели себя в черном зеркале. И каждый реагировал по-своему.
~~~
Я свернула к бензоколонке «Шелл». Мы приехали слишком рано. Я вышла, чтобы заправиться, а Йенс остался сидеть в машине. Пронизывающий ветер вырывал у меня из рук купюры. Пока я пыталась засунуть их в автомат, который раз за разом выплевывал их обратно, словно привередливый маленький ребенок, к автомату с другой стороны подъехала еще одна машина и из нее вылез мужчина. Мы почти одновременно подняли заправочные пистолеты. Мужчина увидел меня и радостно поприветствовал:
— Вижу, тролли тебя еще не похитили.
Это оказался Ян-Эрик Лильегрен — полицейский, с которым я ходила в «Таверну Мики».
— Да, — ответила я. — Я их остерегаюсь. А у тебя как дела?
— Замечательно. Жизнь прекрасна. Лучше не бывает, — протрубил он, заливая в бак бензин.
У него на переднем сиденье сидела женщина. Мне стало любопытно, вернулась к нему жена или это уже новая женщина. Возможно, какая-нибудь трагическая фигура из «Таверны Мики».
— Рада за тебя. — Мне приходилось повышать голос, чтобы перекрикивать тарахтение насоса. — Ты и впрямь выглядишь очень бодро. В жизни появилось что-то новое?
— Да-а… Или нет. Вообще-то нет. — Он, похоже, сам удивился своему ответу. — Не то чтобы совсем новое. Скорее… — Он пожал плечами и повесил пистолет на место.
— Иногда достаточно просто сдуть пыль со старого, — сказала я.
Он оживленно закивал, прикручивая крышку бензобака:
— Ты права. Самое главное, вероятно, уже произошло. Мы просто сдуваем пыль со старого. Так и есть.